«Духовный голод человек может утолить только через Добротворчество» Институт глазных болезней и тканевой терапии им. ак. В.П.

Save this PDF as:
 WORD  PNG  TXT  JPG

Размер: px
Начинать показ со страницы:

Download "«Духовный голод человек может утолить только через Добротворчество» Институт глазных болезней и тканевой терапии им. ак. В.П."

Транскрипт

1 Институт глазных болезней и тканевой терапии им. ак. В.П. Филатова Музейно-Выставочный Комплекс им. ак. В.П. Филатова Княжеский Дом Горчаковых «Духовный голод человек может утолить только через Добротворчество» Одесса

2 УДК 8 Р2 ББК 84.4 Ф-51 Посвящается памяти выдающегося ученого, великого гуманиста и непревзойденного Творца врача и философа,, художника и литератора, педагога и общественного деятеля, благотворителя и мецената Владимира Петровича Филатова. Ф-51 Филатов В.П. Рассказ длиною в жизнь.../ Сост. Н. Коваленко. Одесса: Музейно-Выставочный Комплекс им. ак. В.П. Филатова, с. Первый цикл воспоминания и рассказы о детстве и юности. Второй цикл рассказы о выдающихся деятелях медицины. Третий цикл мемуары и рассказы, связанные с творчеством. Четвертый цикл переписка В.П. Филатова В сборнике представлены фотографии из личного архива В.П. Филатова и фондов «Музейно-Выставочного Комплекса им. ак. В.П. Филатова» разных периодов его жизни, фото его родных, близких и друзей. Надеемся, что этот сборник явится достойным памяти великого ученого и многогранного Мастера академика В.П. Филатова. УДК 8 Р2 ББК 84.4 Музейно-Выставочный Комплекс им. ак. В.П. Филатова, 2011 А.А. Горчаков, 2011

3 Предисловие Главы Княжеского Дома Горчаковых «Всё для человека и во имя человека» таков был гуманистический принцип жизни Владимира Петровича Филатова. Каждый день этого поистине великого человека был проникнут любовью к людям и науке, желанием помочь ближнему и тягой к самосовершенствованию. Не зная лично Владимира Петровича тяжело представить как в одном человеке, в одном жизненном пути могло вместиться такое многообразие талантов и направлений деятельности врач, философ, педагог, художник, литератор, общественный деятель, благотворитель, меценат Не хватит целой книги, чтобы изложить колоссальную роль В.П. Филатова в жизни нашего народа и всего человечества. Его путь это яркий пример того, как должен жить и трудиться человек. Потомственный дворянин Владимир Петрович жил и работал на стыке времен, привнеся из XIX века, в котором родился, в XX век, в котором работал, лучшие качества российской интеллигенции. Родившись в дворянской семье, с детских лет был неординарным и многогранным ребёнком, изучал сразу несколько иностранных языков. Запас его знаний и остроумность идей уже в подростковом возрасте удивляли состоявшихся педагогов и учёных. Так как Владимир Петрович был выходцем из династии медиков, то перед ним не стоял выбор профессии после окончания гимназии несомненно, медицина и конечно же офтальмология. Что может быть благороднее борьбы со слепотой одним из самых тяжелых недугов человечества. «Каждый человек должен видеть солнце!» эти слова стали девизом всей его жизни. 3

4 Прими, отец, мое благодаренье За мудрость твоего духовного труда. Ты мысли дал моей другое направленье, Велел в унынья час ты вспоминать всегда, Что на мое сердечное моленье Бог милосердный глух не будет никогда... Это стихотворение Филатов посвятил своему отцу, который стал первым наставником будущего ученого, пробудил у сына интерес к медицине, передал беззаветную преданность делу. В маленькой земской больнице, где работал отец, юный Филатов впервые воочию столкнулся со страданиями больных, теряющих или потерявших зрение. Более чем за шестьдесят лет врачебной деятельности, лично им было проведено сотни тысяч операций, в которых он боролся за зрение людей, иногда даже зная, что это безнадежно. Владимиром Петровичем Филатовым было опубликовано более 450 научных работ, в том числе монографий. Участвовал в общественной деятельности избирался делегатом Чрезвычайного Съезда Советов Украины, членом редколлегий огромного количества журналов, был депутатом Одесского городского совета нескольких созывов. За достижения в науке и врачебной практике удостоен высоких государственных наград и званий: академик АМН СССР и АН УССР, Заслуженный деятель науки, Герой Социалистического труда, лауреат Государственных премий. Ясно одно больше всего в жизни Владимир Петрович любил свое дело, свою работу. Знания, умения, опыт, он ежедневно и ежечасно передавал своим ученикам, создавая школу отечественной офтальмологии, традиции которой передаются из поколения в поколение. Академик Филатов был бы счастлив, увидев, сколь нерушимы традиции созданной им школы и тем, что его детище стало одним из ведущих научноисследовательских институтов Украины и одним из основных центров лечения глазных болезней в Европе. Гордость Одессы и всей страны институт глазных болезней и тканевой терапии, при котором действует музей великого учёного, а также мемориальный дом, в котором академик жил многие годы, расположены на одной из красивейших одесских улиц - Французском бульваре. Тяжело воспринимать тот факт, что человечество часто осознаёт огромную роль жизни и деятельности выдающихся людей только после их ухода. Филатов, как поэт, прозаик и философ совершенно не был представлен в печатных изданиях советского периода времени. Поэтому данная книга истинно уникальна. Большое значение имеет иллюстративная часть данного сборника, поскольку опубликованные здесь фотографии, также ранее нигде и никогда не печатались. 4

5 Как поэт и прозаик Владимир Петрович Филатов был прежде всего лириком, сохранявшим верность традициям ХIX века, в котором родился и вырос. В его произведениях есть удивительное чувство и знание природы, приобретённые в юношеских увлечениях охотой. Стихотворения и рассказы не лишены трагических мотивов, в которых, тем не менее, чувствуется жизненный оптимизм и любовь к окружающему миру. Как меценат многих учреждений культуры и Музеев Украины, в том числе и Музея Филатова, я не мог остаться в стороне от возрождения творческого наследия выдающегося человека и потому с чувством понимания и морального долга отнёсся к просьбе директора «Музейно- Выставочного Комплекса им. ак. В.П. Филатова» Натальи Коваленко профинансировать данное издание. Я глубоко благодарен и признателен руководителю Музея за подготовку издания этой книги, сохранение и популяризацию трудов академика. В последний год жизни Владимир Петрович написал стихотворение «Прощай, Земля». Прощай, Земля! Настало время Мне изменить привычный путь! И тела тягостное бремя С души измученно стряхнуть. Не помяну тебя я лихом, Ты мне давала много раз Дни проводить в приюте тихом Под голос грома, в бури час. Знавал я миги вдохновенья, За истину победный бой, Порой молитву умиленья И творчества порыв святой... Владимир Петрович Филатов покинул земное бытие ровно 55 лет назад, упокоившись на Втором христианском кладбище Одессы, где похоронены многие выдающиеся личности нашего города. Обладая яркими, многосторонними талантами, он стал Гением, гордостью и честью не только Одессы, но и Светилом науки мирового масштаба. Князь Андрей Горчаков член правления Объединения творческой интеллигенции «АССАМБЛЕЯ», член-корр. Международной Академии искусств и литературы, лауреат Всеукраинской литературной премии им. П. Кулиша. 5

6 Вступительная статья В Мире бытует изречение: «Тот, кто талантлив талантлив во всем» Конечно, есть немало людей с разносторонними способностями и в основном это люди творческих профессий. Но в планетарном понимании их все равно единицы! Эти единицы и есть своеобразные Гении того или иного времени той или иной эпохи Академик Владимир Петрович Филатов несомненно принадлежит именно к этой, немногочисленной категории одаренных и просвещенных людей, которые не только оставляли и оставляют свой яркий след для живущих и будущих поколений, но и являются той побудительно-созидательной и воспитательно-просветительской Миссией, которая и движет все Духовные и Нравственные процессы в жизни общества Если рассматривать вопрос как Владимир Петрович стал тем, кем он стал то истоки конечно в генетическом наследии тех многих его предков, которые отнюдь не были посредственными людьми, а напротив, проявляли себя полноценно, будучи высокообразованными, воспитанными, просвещенными и самодостаточными личностями, каждый из которых оставлял после себя свои добрые дела свои открытия свои изобретения, свято чтя сложившиеся традиции Известная актриса Мария Миронова мать одного из любимейших киноактеров Андрея Миронова, написавшая книгу своих воспоминаний, высказала в ней очень точную мысль: «Традиции это эстафеты эпох» Да, это правда, именно хорошие традиции, передающиеся из поколения в поколение и составляют тот «послужной список» помыслов и дел всех будущих поколений, в которых так или иначе прослеживается непрерывная связь этих самых поколений, как некая «преемственность». Если учесть только ближайших предков В.П. Филатова братьев его отца Петра Федоровича Филатова Михаила, Дмитрия, Федора, Нила, каждый из которых внес свой огромный вклад в мировую науку и медицину, то становится понятно какой «багаж» способностей и знаний был еще у совсем юного Филатова Отец же Петр Федорович известный земской врач, передал сыну на всю жизнь любовь и преданность медицине; почтительное отношение к т. наз. «авторитетам мысли»; уважительное отношение 6

7 к друзьям, коллегам, пациентам; терпение к различным невзгодам и терпеливость к людям; недюжинную работоспособность и активность жизни; понимание значимости здорового образа жизни; помощи ближнему и любви к животным Но, отец Владимира Петровича, по своей природе, был еще и практическим изобретателем известны его интересные открытия и разработки в бытовом и медицинском планах таким образом В.П. Филатов, унаследовав эти способности и сам был «изобретателем» история знает его изобретения различного медицинского инструментария, очков и пр. Но отец В.П. Филатова еще и умел писать известны его увлекательно написанные книги о различных путешествиях отсюда и Дар Владимира Петровича к написанию своих собственных воспоминаний рассказов об известных личностях своих философических измышлениях Но отец В.П. Филатова еще и писал картины увлекаясь живописью он, в основном писал на холсте, маслом пейзажи, но в архивах Музея, чудом сохранилась и тетрадь Петра Федоровича, где он делал свои «карандашные зарисовки» запечатлевая в них интересные бытовые сценки, облики людей, с их характерными чертами и повадками, костюмы той эпохи и быт Полюбит карандаш и Владимир Петрович и всю свою жизнь будет делать свои «карандашные зарисовки», но в основном это будет природа, которую он не только любил, но и понимал А вот это уже от «любимой мамочки» так он всегда ее ласково называл Вера Семеновна была незаурядной женщиной воспитанная в духе романтизма, получившая блестящее образование, как впрочем, это было заведено во всех дворянских семьях. Вера Семеновна была, прежде всего, любящей матерью своим детям и это же воспитывала и в них Она была великолепной рачительной и экономной хозяйкой; рукодельницей и «умелицей на все руки»; была прекрасной кулинаркой и в XIX веке даже вышла в свет ее книга «Мои кулинарные советы молодым хозяйкам» где в своем вступлении она пишет: «Если молодые дамы прислушаются к моим советам, то их кушанья будут всегда самые отменные». Вера Семеновна знала языки любила писать стихи вела свои «дневники», делая в них «зарисовки» любила природу, любила в Доме составлять красивые букеты не только декоративных цветов, но и полевых раз- 7

8 ноцветий и трав составляла «гербарии», читала вслух любимую поэзию, была улыбчата, добра к людям и отзывчива Все это и унаследовал от своей «любимой мамочки» Владимир Петрович также как она, он будет вести свои дневники, делая в них свои «зарисовки» и укладывая туда веточки «гербария» также как и она, он полюбит писать стихи и у него откроется этот Дар также как и она, он будет любить и восхищаться цветами, природой у него появится желание изучать языки он владел пятью языками, свободно читая при желании «подлинники» многих выдающихся писателей, поэтов и ученых Также как Вера Семеновна он всю жизнь будет экономным и рачительным хозяином, что всегда поможет ему не только в жизни, но и в работе Также как и она он будет безмерно добр к людям будет романтичен трогателен и даже сентиментален Все это и есть предпосылки того Филатова, которым он впоследствии и стал обладая многогранными способностями и талантами. Он оставил нам свое бесценное наследие, которое и сегодня не до конца еще выявлено и представлено Читая его великолепные поэтичные стихи невозможно даже предположить, что это не профессиональный поэт, т.к. они удивительно точны и утончены романтичны и лиричны печальны и философичны в своих размышлениях, как-будто в сокровенном разговоре с самим собой. Именно поэтому они просты и понятны их внутренний ритм, динамика и рифма душевны, мелодичны и трогательны Этот человек без сомнения, останется в памяти людей не только великим ученым, дарившим людям свет, но и великим Творцом, оставившим нам свое уникальное поэтическое наследие Читая его воспоминания, его рассказы, его философские мысли нельзя предположить, что это не опытный, самобытный и состоявшийся писатель его мысли и рассказы проникнуты не только теплотой к близким, коллегам и выдающимся деятелям, но и точным знанием самой жизни особенностей, уклада, традиций и атмосферы той эпохи, в которой он жил и Творил Его особый «стиль» простоты передачи сюжета, описаний живых образов, подача диалогов героев его рассказов, присущие ему удивительно-разнообразные словосочетания, обороты речи, образные метафоры, уменьшительно-ласкательные, в некоторых случаях, выражения и им же самим придуманные слова, либо же изложение повествования, создают тот неповторимый колорит его прозаических 8

9 произведений, которые и отличаются редкостной простотой, «понятностью», искренностью и непревзойденной душевностью Я безмерно счастлива, что несколько лет тому назад мне удалось подготовить и впервые издать с помощью друзей Музея, единомышленников и медиков института сборник стихов Владимира Петровича «И Жизнь и Думы и Любовь» и вот теперь, я вдвойне счастлива, что удалось подготовить и издать сборник рассказов этого великого Человека и замечательного Творца! Я долго думала, как назвать этот сборник рассказов?... и вот, однажды ночью, само по себе, пришло его название «Рассказ длиною в Жизнь» мне кажется это верное и точное название, т.к. в этих строчках, написанных им на протяжении жизни и есть сама его Жизнь! В сборнике представлено четыре цикла: Первый это воспоминания детства, юности, рассказы о дорогих и близких ему людях. Второй это рассказы об известных выдающихся ученых, посвящение медикам и рассказы так или иначе связанные с медициной, например: «Воспоминания о Ниле Филатове», «Памяти профессора Крылова» и другие Третий цикл это творчество его отношение к этому, его раздумья, его философские анализации, рассказы о встречах с выдающимися актерами, певцами, как например: «О Шаляпине», «Ах, эта оперетка» рассказы лирические и трогательные, рассказы пронизанные его необыкновенным чувством юмора, как например: «О звуках», «Как мыть суконные брюки». Четвертый цикл это фрагменты переписки В.П. Филатова с известными личностями, письма от друзей, коллег и пациентов, его выступления на съездах, воспоминания о нем близких друзей и общественных деятелей, его последняя речь на праздновании юбилея, где в присущей ему манере деликатности и трогательности он благодарит Всех! и за Всё! Каждый цикл имеет свой первый и последний титулы, где поданы цитаты В.П. Филатова относящиеся к тематике данного цикла. Каждый цикл разделен иллюстративными блоками, относящимися также к тематике циклов. Этот сборник бесспорно не мог бы появиться на свет без помощи друзей, которые понимали, что это нужное и Благое дело и искренне захотели быть к этому сопричастными. Прежде всего, хочется 9

10 выразить свою признательность директору института, заслуженному врачу Украины профессору Наталье Владимировне Пасечниковой, а также зав. детским отделением института, профессору Надежде Федоровне Бобровой, которые приняли участие в подготовке этого сборника на первом его этапе. И, конечно же, я выражаю огромную благодарность Меценату Музея и данного издания князю Андрею Горчакову, Главе Княжеского Дома Горчаковых, благодаря поддержке которого мы и представляем наш новый сборник и это только малая толика того, пока неизведанного, творческого наследия Владимира Петровича Филатова, которое еще предстоит раскрыть и представить читателям Дай то Бог, чтобы это в будущем осуществилось! А сегодня сегодня Праздник Души! Потому что Сборник родился! и читатель может прикоснуться к этому еще неизвестному творчеству, окунувшись в увлекательный мир неподдельных чувств и глубины мысли истинного Творца! Наталья Коваленко автор и составитель проекта, директор «Музейно-Выставочного Комплекса им. ак. В.П. Филатова», член Национального Союза журналистов и театральных деятелей Украины, действительный член Международного Комитета по правам человека в области культурно-исторического наследия. 10

11 Первый цикл «Как прекрасны вы, поля, как чуден ты, лес, как дивны вы, небеса, как волшебны вы, облака, как загадочны вы, звезды, как таинственна ты, луна, как изумительна ты, природа; сколько раз ты брала мою душу на свои руки и качала ее в минуты детской радости и укачивала ее, старую, больную, в часы горя и страдания»

12 ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ Место моего рождения определяется восемью словами: сельцо Михайловка, Протасовской волости, Саранского уезда, Пензенской губернии. В эпоху моего рождения 1875 г. 15 февраля Михайловка представлялась довольно глухим углом России, отстояла от железной дороги, проходившей через Пензу, в ста верстах, от Саранска в двадцати пяти, от Симбирска в двухстах; впоследствии железная дорога прошла через город Саранск. Усадьба моего отца, владевшего имением в тысячу десятин, явилась колыбелью моей жизни в детстве и юности. Немного было в округе таких усадеб, как наша. Как досадно, что нет возможности выразить в одном слове всю ту совокупность впечатлений, все то богатство переживаний, которые связаны в моем сердце с воспоминаниями о Михайловке! Это слово прозвучало бы, как нежная музыкальная мелодия, от которой затрепетало бы и мое старое сердце, и сердце моей сестры, моего брата. Но мне надо писать мои воспоминания обыкновенным человеческим языком и поневоле разбивать на части и описание Михайловки, и моей жизни в ней. А впрочем, в этом есть и свое преимущество: дольше будут прикованы к картинам юности наши мысли, на более долгий срок оторвутся они от осени нашей жизни! Наш Михайловский дом представлял из себя деревянное длинноепредлинное одноэтажное здание серого цвета с железной зеленой крышей; один фасад его выходил на широкий-широкий двор, по краям которого располагались служебные здания; другим фасадом он был обращен в сторону сада; широкий двор был покрыт травой и, когда табун и стадо возвращались с пастбища, они оставались на некоторое время на дворе и пощипывали травку, пока не загоняли их на конный и скотный дворы. Дом не был построен на месте своего нахождения. Родовым гнездом Филатовых был Теплый Стан Курмышевского уезда Симбирской губернии, где находилось имение моего прадеда Михаила Федоровича Филатова. Когда его сын, Федор Михайлович, женился на Анне Абрамовне Шаховой, он получил во владение Михайловку и верхний этаж Теплостановского дома. Этот этаж был по частям перевезен в Михайловку; здесь его поставили на фундамент и превратили в дом. Дом был прорезан из конца в конец длинным коридором, по обеим сторонам которого располагались большие, высокие, светлые комнаты. На двор выходили: кабинет отца, в котором стояли широкие оттоманки, шкафы, токарный станок и стены которого были украшены картинами 12

13 (среди которых я помню графа Орлова-Чесменского на рысаке Сметанке); далее следовал кабинет матери, спальня; наша классная комната, детская и комнаты няни и ключницы. В сад выходили: лакейская, комната дяди Феди, огромная столовая, отделенная колоннами от гостиной, диванная и девичья. Из столовой был выход через террасу в сад. Коридор в значительной мере входил в сферу наших детских влияний, так как беготня по нему из конца в конец составляла важную часть наших игр; в нем же происходило по вечерам и показывание картин волшебного фонаря. Сколько удовольствия доставляли они нам своими яркими красками и комическими фигурами! Нам не возбранялось бегать и по всем другим комнатам строгостей не было, но в кабинете отца куролесить не полагалось. Случилось, впрочем, что как раз там-то и произошла катастрофа вследствие шалости: моя сестренка подпалила спичкой стружки около верстака; начавшийся пожар был вовремя замечен и потушен, а сестре задали самую настоящую порку розгой; с этим методом воспитания мы все были знакомы. В зале происходили разные детские вечера с участием соседей, а также в нем на Рождество делалась елка. Воспоминания, связанные с этим моментом, ярки у меня, как всегда у детей. Елку убирали взрослые, а мы не имели права выходить из задних комнат. За оборудованием и убранством елки посылали нарочного в Саранск, но что именно привозилось оттуда, было нам неизвестно. Тем более жадно ждали мы момента, когда, наконец, дверь, через щелки которой мы без успеха подглядывали за тем, что делается в зале, распахивалась; и вот перед нами долгожданная елка, вся залитая огнями разноцветных свечек, вся покрытая золотистыми украшениями, золочеными и посеребренными орехами, хлопушками, разными подарками; то там, то тут загорятся иголки хвои, распространяя смолистый чад; какой восторг! Как приятно вытаскивать из хлопушек взрывчатую нитку, а потом доставать смешные бумажные колпаки; как весело бегать вокруг елки, водить хороводы! В комнате много народу родни и дворовых служащих; потом ряженые дворовые, родные, соседи. Незабываемые картины! Перед террасой, что выходила в сад, был небольшой цветник с обильным количеством роз, которые любила и искусно разводила мама; их было множество и в другом, большом цветнике, который занимал середину сада. Сад был огромный, в несколько десятин. Часть его занимали яблони и вишенник. По всем направлениям его прорезывали длинные аллеи из чудесных берез и тенистых лип. Одна из аллей шла прямо от террасы до реки, которая каналом была соединена с двумя небольшими прудами в саду. Сад был всегда прекрасен и был для нас источником бесконечных радостей. Весною мы наполнялись соками жизни вместе с 13

14 зелеными листочками берез, с душистыми почками тополей, с белыми и нежно-розовыми цветами яблонь и вишен, с желтенькими лютиками и одуванчиками, с лиловыми колокольчиками, с душистыми ландышами; мы пили весенний сок березовых веток, мы заслушивались соловьями и малиновками, мы любовались золотыми иволгами. Летом мы носились по саду, играя в волки; страшный волк, обыкновенно кто-нибудь из старших, бродит где-то по саду; мы идем, вздрагивая при каждом шорохе, опасаясь нападения; но вот он выскакивает из засады, бросается на нас, и с дикими криками ужаса мы несемся от него, а он настигает то одну, то другую свою жертву. Вечером сад становится таким темным, таинственным, что никому из нас и в голову не придет гулять по нему, разве что в компании с большими. Но вот в конце ужина на террасе кто-нибудь из дядей произносит страшные слова: «А ну-ка, ребята, кто из вас храбрый и пройдет в лабиринт?» Лабиринт это кусты акации, посаженные квадратами, благодаря чему между ними получились «комнаты». В них похоронены кости наших рысистых лошадей «Рысачки», «Любезной». Идти туда ночью, на конец аллеи брр! мороз по коже проходит. Отказаться невозможно, но и идти страшно! Слукавить бы, пойти до половины аллеи, постоять немного (в темноте-то не видно) и вернуться! Да нет! Предусмотрено: дядя Федя берет свечу, уносит ее в лабиринт, кладет около нее спички. Надо дойти туда и зажечь ее в доказательство подвига. До сих пор помню эти сложные чувства борьбы страха с самолюбием. В конце лета яблоки, яблоки, яблоки, вишни, вишни, вишни, малина, малина, малина, крыжовник, смородина. Яблони сдавались съемщикам, которые ставили в сад свои шалаши, около которых кучами лежали яблоки, прекрасных сортов. Некоторые яблони не сдавались, и с них мы добывали яблоки сами, розовые, наливные. Вишни поедались в вишневых зарослях, но верхом вишневого наслаждения были экскурсии в грунтовый сарай, где росли вишневые деревья, на которых были крупные культурные сорта вишен; грунтовый сарай представлял собой большую выемку в земле; стены ее были укреплены срубом; от краев последнего кверху шли стропила, а вместо крыши была положена сетка веревочная от воробьев. Нас впускали в сарай на короткий срок на 5 минут; кто с жадностью съедал вишен столько, сколько за это время успеет, а кто набирал их в шапку, чтобы наслаждаться ими по выходе из сарая на досуге. В теплице росли персики, а около нее расположены были парники с чудесными огурцами, редиской, салатом; вся эта зелень, конечно, была и в огромном огороде, но в ранниках они выращивались уже ранней весной. Помню, как однажды я пошел на парники с матерью; караулить пар- 14

15 ники был приставлен мальчик Петька. Мы застали его мирно спящим на солнышке около парников; мы увидели, что его красная рубашка, туго подпоясанная поясом, сильно оттопырилась на животе. Когда мать окликнула его, Петька со сконфуженным видом вскочил на ноги, отчего его рубашка еще более оттопырилась. Заподозрив, что караульщик сам наворовал огурцов, мать строго спросила: «Петька, что у тебя за пазухой? огурцы?» Петька стыдливо молчал, чем еще больше укрепил возникшее подозрение. Но на повторный, уже более строгий вопрос последовал неожиданный ответ: «Никак нет-с!» «А что же?» «Да лягушки-с!» «Как лягушки, зачем лягушки?» «Да так, что от них, значит, прохладно-с!» Вот так способ смягчать жару солнечного дня: прохладными телами наловленных в пруду живых лягушек. Осень одевала сад в новые, невероятно разнообразные одежды: желтые листья кленов и берез, коричневые листья лип, красные яблонь, оранжевые, ягоды рябин и боярышников придавали ему сказочную красоту, а звонкие голоски синиц, подававших свои возгласы тинь-тиньтарара, оживляли его тишину; изредка нарушал ее выстрел это дядя Федя набрел на краю сада на пролетного вальдшнепа или дрозда. Вот начался листопад, и мы собираем на липовых аллеях огромные кучи листьев и затеваем на них беготню и игру в прятки. А на полянах мы располагаем так называемые лучки, которыми «кроем» синиц, щеглов и чижей. Зимой сад завален снегом, и ходить по нему можно только по тропочкам, кое-где проложенным, да на лыжах; а деревья стоят под инеем или под облепившим их снегом, как какие-то сказочные великаны, опустив свои отяжелевшие ветки. Тронешь одну из них и тебя так и засыплет снегом, который непременно заберется и за воротник полушубка. На той стороне реки, к которой подходил сад, разрослась рощица тополей и елок, благодаря чему реку можно было считать протекающей не около сада, а через сад. Река Аморда, запруженная около выхода из сада, была полноводная, глубокая, аршин сорок в ширину. Если взрослый человек, доплыв до ее середины, опускался ко дну ее, подняв руки кверху, то он уходил в воду «с руками». Начиналась речка верст за пятнадцать от Михайловки, около Уды, где было сделано из нее три больших пруда в имении наших родственников Алферьевых. Около села Протасова она была еще раз запружена, третья плотина была вблизи Тулебина, четвертая была наша. Недалеко от нашего сада река разделялась на два рукава и омывала небольшой остров, весь заросший кустами 15

16 по берегам, а по середине его был сенокос. На той стороне реки только кусок земли был наш; на нем стояли молотилка и мельница с дранкой на верхнем этаже и птичий двор; но большая часть того берега была не наша; «тот берег» представлял собой широкую луговину, которая тянулась до самой Тулебйнской горы довольно высокой гряды холмов, тянувшейся на много верст. С рекою связано было немало радостей. В ней было дивно купаться. У берега, еще в пределах сада, была поставлена купальня, соединенная мостками со стоявшей на берегу раздевальней. В купальне был деревянный пол, и глубина ее была по грудь взрослого человека. В ней можно было плавать и устраивать разные водные игры. А когда мы уже подросли, то из нее мы выходили в реку, где уже и плавали, как утки, ныряли, перегонялись. Нередко уходили купаться на тот берег, уже за садом, на Тулебинский луг. На реке проводились часы. Особое удовольствие доставляла нам погоня за домашними утками, в которой неизменное участие принимала сеттер-спаниель Милка или ее сын Май. К концу лета мы доводили уток до такой тренировки, что, завидя нашу голую компанию, мчавшуюся к ним по лугу, чтобы броситься к их стаду в реку, они поднимались на крылья и, как дикие, неслись, крякая, по воздуху, к негодованию птичницы; если удавалось поймать утку, то ее тащили на верхний этаж мельницы, на дранку, и кидали ее оттуда в воздух; тяжелая утка неуклюже хлопала крыльями и почти стоймя летела к реке, где и шлепалась в воду; такие же насильственные методы обучения аэронавтике применялись и к курам. В конце концов, против наших забав были приняты репрессивные, весьма энергичные меры. Конечно, культивировался и лодочный спорт. Отец был большим любителем лодок, делал их сам; обычно мы помогали ему в конопатстве щелей в лодке паклей, для просмаливания которой около купальни висел над костром котелок с «варом»; много хлопот было и с окраской лодок масляными красками; отец требовал настоящей работы, нередко приходилось вести ее до «седьмого пота», зато как приятно было броситься после нее в воду. Любили не столько лодки (на которых было приятно катать приезжих гостей девиц и дам), сколько узкие челны, на которых можно было проехать вверх по реке версты на две-три до Жулебина. С вертлявого челна можно было и перевернуться. Помню, как гостивший у нас дядя Абрам, один из старших братьев отца, пожелал прокатиться с нами в самый последний момент перед своим отъездом. Сидевшее на берегу общество смотрело, как мы мчали его по реке, а тетя Настя выразила своим соседям полушутя пожелание, чтобы мы перевернули непоседу дядюшку. «Я бы им три рубля дала!» Произошла «телепатия»... Не успела она окончить фразу, которой мы, конечно, услыхать не могли, как сеттер Май, сидевший с нами в лодчонке, почему-то прыгнул в воду, и челнок перевернулся к великому хохоту зрителей и к нашему финансовому интересу. 16

17 Мне лично, как страстному в годы детства и юности рыболову, река давала много рыболовных удовольствий. Большой рыбы в ней не было, водилось много пескарей, гольцов, попадалась уклейка, плотва; но главным аттракционом был голавль. Этой добычей не брезгуют и заправские рыболовы вроде Аксакова. С замиранием сердца подкрадывался я, бывало, к берегу реки около сада или уже ниже плотины к высокому обрыву. При ярком освещении видно, как здоровенные голавли ходят лениво под водой на глубине одногодвух аршин. Тихо, чтобы не спугнуть осторожного толстолобого голавля, забрасываешь тонкую шелковую леску с крючком, наживленным червем, к рыбе; она хватает крючок, и в этот же момент надо успеть «поджечь» голавля, пока он не «выплюнул» крючок. Какое удовольствие тянуть добычу из воды, какое огорчение, если она «сорвалась» или оборвала лесу! На нашей реке не было трагических происшествий с людьми. Людская трагикомедия была только со мною. Приехали к нам в гости наши родственники, Крыловы, и свойственники Мечниковы. Мы проводили не без веселья время с Виктором Анри, сыном СВ. Ляпуновой (впоследствии знаменитым парижским ученым), приходившимся мне троюродным братом, и с Илюшей Мечниковым (племянником знаменитого И.И. Мечникова). Поиграли в городки, пошли купаться. Виктор предложил игру проныривать в купальне друг у друга между ног. Мы все вели себя в этой игре корректно, а Виктор, когда я нырнул у него между ног, вдруг сдвинул ноги и ущемил мне голову. Я вырывался, щипал ему икры, а он крепко держал меня под водой, и я начал задыхаться; когда он меня, наконец, выпустил, я был вне себя от гнева и обиды. Брат и Илюша, которые вдвоем были явно сильнее моего обидчика, устроили суд и приговорили Виктора к наказанию: каждый из нас троих должен был нанести ему удар кулаком в спину. Преступник выдержал два сильных удара беспрекословно, а когда я производил свой, он ловко увернулся, и мой удар пришелся по березе. Через несколько десятков лет мы много смеялись с ним в Париже, вспоминая этот эпизод. Трагический эпизод на реке был, но не с человеком, а с собакою. Появление бешеной собаки представляет из себя в деревенской жизни громкое событие. Весть об этом опасном животном быстро разносится из села в село. Передают друг другу рассказы о том, как бешеная собака покусала в Жулебине девочку, в Протасове собак, в Воротниках корову и т.д. Видели, как она с опущенным хвостом и с текущей изо рта слюной бежала в поле между Протасовым и Михайловкой. Родители прячут детей, а мужчины вооружаются вилами, топорами; кто имеет ружьем, и идут на поиски врага; в конце концов, собаку убивают, убивают и укушенных ею животных, а людей отправляют на прививную станцию; но нередко из укушенных, которых вовремя не обнаружили, 17

18 появляются новые бешеные. И бешеная собака, а особенно бешеный волк, который наносит особенно опасные укусы в лицо, является для деревни источником ужаса, почти мистического. Однажды, когда я был еще совсем маленьким и был еще на руках у кормилицы, появилась очередная бешеная собака, и притом без всякого анонса. Она вбежала в сад; кормилица, увидев неизвестную собаку, помчалась со мной к стоящей недалеко бане, но спасения не было. Вдруг верный друг появился на помощь. Это был пудель Броман. Он ринулся на врага и сцепился с ним в лютой схватке. Кормилица успела добежать до бани и спасти и себя и меня; прибежали люди и бешеную собаку убили. Бромку, возбужденного борьбой, тщательно осмотрели, но, к счастью, не нашли на нем ни единой царапины. Густая, курчавая шерсть спасла его от страшных зубов. К общей радости, Бромка не обесился. Через несколько лет этот любимец семьи погиб, к общему горю, в реке. Весной, когда лед вскроется, плотину спускали. Переполненная серой мутной водой, которая стекала в реку со всех сторон, Аморда несла и крутила в водоворотах льдины, которые, сталкиваясь друг с другом, мчались вниз по течению. Зрелищем любоваться шло все население усадьбы; конечно, вертелся среди зрителей и Бромка. И вот кто-то из молодых людей кинул в реку палку. Бромка был приучен доставать палку, брошенную в реку. Он бросился моментально за палкой и на глазах у всех утонул, затертый льдинами в водоворотах реки. Это было большое горе для всех, а особенно для того, кто, не подумав о последствиях, бросил палку в воду. Занятно было смотреть на ледоход и на разлив реки, которая затапливала часть сада и луга того берега до самой Жулебинской горы. Занятно было и посмотреть, как реку запруживают. Вот разлив реки, нараставший в течение нескольких дней, начинает заметно спадать. Уже на луговине на том берегу остаются только отдельные лужи, а в промежутках между ними видна зеленая трава и широкие площади грязи и ила, нанесенного водопольем. Река вошла в берега, и уровень воды спускается все ниже и ниже, и вскоре наша красавица Аморда приобретает вид жалкого мутного ручья, протекающего на дне глубокого оврага с крутыми, покрытыми илом берегами. Делать плотину еще нельзя слишком грязно. Но вот прошло несколько дней, подсохло и пора приступать к делу. После совещания отца с управляющим и другими сведущими людьми из дворовых решено сделать так называемую «помочь», то есть пригласить на работу крестьян, которым, кроме платы, гарантируется ведро водки. Хотя плотину и спустили к моменту водополья, но вода размыла берег, и образовалась брешь около устоев плотины; так называемый лежень толстое и длинное бревно, 18

19 целый ствол дерева, лежащий поперек оврага, как основание плотины, по счастью, не унесло, а только подмыло. Эти прорывы и надлежало заделать при помощи хвороста и соломы, которые были заготовлены для этой цели в огромных количествах на берегу. Дружными усилиями десятков людей хворост и солома были свалены в реку, засыпаны землей, утрамбованы. Потом ворота плотины были спущены с ее моста вниз, и таким образом путь для воды прекращен. Вся эта работа носила шумный веселый характер, была полна оживлением. Это последнее еще усилилось от изрядной выпивки, по достижении результата. Народ разошелся по домам, а река опять начала наполняться, вода очищаться от ила и через две-три недели наша Аморда приняла опять свой прежний красивый вид, и в спокойной прозрачной воде ее опять стали отражаться ивовые кусты и березы, покрытые зеленой свежей листвой. А запруженная река, побурлившая и поигравшая в водополье, принялась опять за свою обязанность приводить в движение мельницу и молотилку водою, которая отведена была в эти учреждения по широкому, сделанному из досок протоку каузу. Преинтересно было смотреть, как сыплется рожь из деревянного, слегка качающегося ковша на жернов и выходит из него в виде белой муки, такой мягкой на ощупь, ароматной и приятной на вкус. Но еще интереснее, конечно, молотилка. Огромное маховое колесо приводит в движение так называемый «барабан», который вертится с бешеной быстротой; подавальщик подсовывает под его зубцы снопы; барабан выбивает из колосьев зерна, которые сыпятся вниз, где попадают в «сортировку», аппарат для отделения от мякины, а солома уходит своим путем на «соломотряс», где из нее вытряхиваются остатки зерна и сваливаются вниз к выходу из молотилки; здесь она падает на веревки, привязанные к хомуту лошади; когда ее накопится достаточное количество, концы веревок перекидываются через образовавшийся возик соломы, завязываются, и лошадь везет солому к омету, который растет и в длину и в высоту с каждым новым возом соломы. В молотилке занято много народу: женщины развязывают снопы и подают их подавальщику, который должен иметь большой опыт в своем деле, чтобы и сноп вымолотился и чтобы руку не подсунуть под барабан, да чтобы и барабан все время получал снопы; у хорошего подавальщика барабан дает ровный глухой шум, а если под ним нет снопа, то получается резкий, довольно звонкий гул, точно завывание. Шум и пыль в молотилке отчаянные, в волосах и бородах колосья, солома. Отец любитель работы на молотилке и его можно часто видеть за барабаном в роли искусного подавальщика. А мы вертимся везде, шныряем туда и сюда, но главное наше удовольствие это возка соломы к омету. На том 19

20 полуострове, на котором стоит молотилка, вся площадь земли занята ометами соломы. Это великолепная база для игр. Мы взбираемся на вершину высокого омета, чтобы покувыркаться там; мы закапываемся в солому и играем в прятки, мы скатываемся с омета с риском сломать шею или спину. Солома для нас такая же родная стихия, как и река. Из реки мы окунаемся в соломенную стихию, а из соломенной стихии в реку! И так на протяжении многих лет детства и юности. Занятно посмотреть и на работу дранки. Она расположена на втором этаже мельницы. Мельничное колесо приводит в движение вертикальный вал, на верхнем конце которого имеется горизонтальное большое колесо, которое своими кулаками приводит в движение через систему шестерен два металлических вала; зерно, которое сыплется на них, расплющивается ими. Когда работает мельница, то вся дранка стоит неподвижно благодаря вставлению клина. На дранке расплющивали, между прочим, овес, из которого после этого варили овсянку для борзых собак. Эта дранка чуть не стоила мне жизни. В порядке, так сказать, текущих дел мы забрались на дранку и, покидав оттуда пойманных кур для обучения их летному делу, мы порешили попробовать, не удастся ли нам свернуть колесо, чтобы пустить дранку. Каждый из нас троих сорванцов ухватился за кулак колеса, и по команде мы дружно налегли на него. Очевидно, клин внизу выскочил, и колесо двинулось. Я не успел опомниться, как колесо, за которое зацепилась рукавом моя рубашка, повлекло меня, и я должен был бы очутиться между ним и стеной в узеньком пролете, где меня немедленно постигла бы смерть я был бы раздавлен. Сколь ни гулял в моей голове ветер, но я остро осознал опасность: я сделал отчаянное усилие оторваться от колеса. Это удалось мне в нескольких вершках от щели благодаря тому, что рубашка лопнула. Не будь этого, не было бы меня на свете. Даже теперь страшно вспомнить. Припоминая разные эпизоды неосторожности, удивляешься, как удалось не погибнуть в детстве! Один конец дома был соединен коридором с кухней, где было не безынтересно, так как можно было там поживиться чем-нибудь вкусным в не узаконенное для еды время. Из поваров помню пожилого малого Петьку. Готовил он неплохо, а также отличался находчивостью в трудные хозяйственные минуты. Например, если придут внезапно целым семейством соседи в час обеда. Шутка ли прокормить неожиданно нагрянувших гостей! С Петькой моя мать могла быть спокойной у него всегда хватало кушаний на всех. Количество супа увеличивалось методом куража его с горячей водой, а вкус, пострадавший от этой операции, исправлялся прибавлением зелени и перцу; немалое значение в процессе претворения 20

21 воды в суп имела магическая формула, произносимая Петром: «Господа не свиньи, все съедят». Петька славился также изумительным приготовлением клецок. Техника его долго оставалась неизвестной, пока не была случайно обнаружена матерью. Она состояла в следующем: приготовив клецочную массу, Петька сажал перед собою поваренка Вовку и ввергал ложкой в открытый рот последнего определенное количество указанного материала. Комбинируя сокращение мышц щек с движением языка и рта, Петька оформлял сырье и извергал его в виде полуфабриката в кипящий бульон. Раскрытие технической тайны приготовления клецок повело к исключению супа с клецками из списка кушаний в нашем семействе. У другого конца дома был расположен большой флигель, одна половина которого была занята кладовой, а другая столярной мастерской. Рассказывать в конце 1942 года о тех продуктах, которые хранились в нашей кладовой, а также и в находившемся неподалеку от нее леднике шестьдесят лет тому назад, а равно и о ценах, по которым эти продукты приобретались или продавались, - небезопасно: читатели отвернутся от моих мемуаров и скажут: «Ну, заврался автор!» А потому займу их на несколько минут мастерской. В этом учреждении кипела работа. Столяр и его подмастерье пилили, стругали дерево рубанками и фуганками, сверлили коловоротами, сжимали брусья, рейки и доски струбцинками, варили столярный клей в печурке, крыли изделия лаком и политурой; вся комната была засыпана стружками и опилками, в ней трудно было пройти между верстаками и полуготовыми стульями, столами, шкафами; понятно, что для нас столярная была преисполнена содержания. Частым гостем в ней был и отец, но не в качестве наблюдателя, а в роли превосходного столяра; он делал многие предметы превосходно. Столяры были для нас всегда авторитетами, особенно Алексей, который умел делать все, даже музыкальные ящики, так называемые аристоны, которые исполняли пронзительными звуками вальсы «Дунайские волны» и «Невозвратное время». У Алексея я научился кое-каким начаткам столярного искусства. Скотный двор сравнительно мало привлекал нас, но конюшня и конный двор были объектами нашего постоянного интереса. Мы превосходно знали всех лошадей и упряжных, и рысистых, и рабочих. Мы знали, от каких производителей какая лошадь происходит, как каждую зовут, какие у какой качества и недостатки и внешние и функциональные. Еще мальчиком я умел и запрячь и оседлать лошадь (из относительно спокойных), и ездить и на одиночке и парой, даже тройкой; верховая же езда была, конечно, основой нашей любви к лошади. Какое удовольствие мчаться в перегонки во весь карьер с братом и сестрой по ровной дороге, а еще лучше по скошенному лугу, что находился 21

22 за деревней. Спорт этот обходился не без травматических повреждений, и мне довелось пострадать и серьезно переломить левую руку при падении с лошади. По краям двора расположены были кузница, псарный двор, где помещались борзые собаки, дом для рабочих и управляющего Дмитрия Михайловича; домик нашего любимого мажордома и друга семьи нашего дядьки Тимофея Федоровича Ляхова и дом бывшего управляющего нашего деда Ивана Максимовича Савельева. За пределами двора жил замечательный слесарь Николай Морозов. В полуверсте от усадьбы находилась земская больница, которая была выстроена на земле, отведенной для нее моим отцом. Отец много лет был земским врачом в больнице, которая помещалась в усадьбе. Но около года, когда была выстроена новая больница, он оставил службу земского врача, и она перешла к его брату, нашему любимому дяде Феде. Дорога в больницу шла через так называемую сажалку. Это был выкопанный пруд, который питался водой из небольшого ручья. Вокруг этого пруда росли ивовые кусты и ветлы, а в его тихой воде, окаймленной осокой, было карасиное царство. Их, когда было нужно, ловили бреднем. Но это шумное занятие доставляло меньше удовольствия, чем ловля удочкой. На уженье карасей, которым мы все увлекались, приезжал нередко из Воротникова, что было в трех-четырех верстах от нас, наш уважаемый сосед Алексей Дмитриевич Панов, красивый гусар в отставке. Карася ловить на удочку очень приятно. Он «клюет» без фальши: вот поплавок встал наклонно, два-три раза погрузился до половины своего тела в воду и затем двинулся в какую-нибудь сторону ровным движением карась схватил крючок с дождевым червяком и «повел» его; «подсекаешь» и тащишь на натянутой леске серебристого или золотистого красавца карася, который достигает иной раз величины ладони взрослого человека. В некоторые вечера, теплые и тихие, налавливали, бывало, до сотни карасей на две-три удочки. В нескольких верстах от усадьбы располагался отделенный от нее пахотными полями лес десятин в пятьдесят, в котором находился пчельник; другой пчельник, так называемый Нинов пчельник, находился в вершине одного из овражков, прорезывавших поля, около небольшого болота. Как прекрасны вы, поля, как чуден ты, лес, как дивны вы, небеса, как волшебны вы, облака, как загадочны вы, звезды, как таинственна ты, луна, как изумительна ты, природа; сколько раз ты брала мою душу на свои руки и качала ее в минуты детской радости и укачивала ее, старую, больную, в часы горя и страдания. Многие изображали тебя, мать моя природа, и вдохновенным словом, и дивными красками, и хватающими за сердце звуками. 22

23 Вот идет по твоему лесу охотник, великий мастер слова; он забыл и о ружье, и о собаке, и впитывается жадным взором в трепет солнечных бликов на белых молодых березках, и пытается воплотить в плавной речи всю красоту твоей лесной чащи. Вот другой твой обожатель, природа: носится мысль, как орел, над твоими равнинами и уже не может говорить от восторга, а только восклицает в бессилии: «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!» А эти двое? что так задумались они? Они ушли мыслью вглубь сердца своего и ищут там созвучные слова, чтобы придать ими силу выражению своей любви к тебе, природа! Один черноглазый и смуглый уже не вспыхивает яркими взрывами мысли, как вчера в кругу веселых друзей; нет, он широко раскрыл очи на золотые и красные листья твоего осеннего наряда, природа, и в оцепенении шепчет: «Люблю я пышное природы увяданье, в багрец и золото одетые леса!» А другой замер от восторга, глядя на озаренные солнцем снежные вершины горного хребта, и шепчет в конце каждой вдохновленной строфы: «Люблю я Кавказ». А вот и еще труженики: эти не говорят и не шепчут, они только чувствуют твое солнце, твою синеву, твою зелень, твою луну и лихорадочно кладут краски на полотно, чтобы схватить выражение твоего лика, пока ты не скрыла его под лучом света или под тенью облака. Вот этот большой, бородатый пишет твои дубы могучие до последней веточки, до малой морщинке на коре; этот расцветит твое изображение яркими контрастами, а этот напишет спокойными тонами тебя и вложит в них и свою нежную душу. Все тебя пишут по-разному, и у всех выходит хорошо. Все это были твои тихие поклонники. А вот эти переводят тебя на язык ангелов. Один, глухой, слышит и без ушей твои голоса и заставляет бурей звуков видеть тебя, не видя. А этот, нежный русский волшебник, может своими мелодиями и аккордами принудить вас пережить и зиму, и весну, и лето, и осень. И смею ли я после этих титанов искусства воздать хвалу твоей красоте, природа? Я по твоим глазам угадываю твой ответ. Ты киваешь мне и говоришь: «Да, можешь!» Все вы и великие и не великие мои милые. И люблю я и вдохновенное слово мужа, и лепет ребенка. А ты, старый, сейчас ребенок, потому что вспоминаешь и меня и себя, каким ты был давно-давно. Помнишь, как маленький Тютчев говорил самому себе, старику: «Старче, старче, разве ты не я? Ну, и вспоминай меня по-детски, как можешь». Зима. Тимофей Федорович утром пришел к нам с тем веселым выражением лица, по которому мы уже знали и сразу догадываемся, что поездка в поле с собаками, о которой мы мечтали уже три дня, разрешена. Мы допиваем торопливо чай и бежим одеваться. Валенки, как всегда в таких случаях, не сразу налезают на ноги, полушубки не застегиваются на крючки, 23

24 башлыки слишком туго давят шею. Но после треволнений и протестов против стремления старших укутать нас потеплее, мы, наконец, собраны и вваливаемся в розвальни, на которых лежит ворох соломы, покрытый ковриком; лошадь запряжена крепкая; за зиму она обросла волосами и кажется мохнатой. Мы едем с Иваном, а на других розвальнях устраивается Тимофей с тремя борзыми. Пороша не очень хорошая, она легла на наст, и ее кое-где сдуло ветром, но следить зайца можно. Можно ехать и полем без дороги, так как снег не глубокий. Заячий след, <пропуск>, взяли от деревенского гумна. После ряда петель он пошел в поле по направлению к лесу. Розвальни оставили на Ивана, а сами пошли пешком. Двойку (сдвоенный след, указывающий, что заяц скоро заляжет), нашли не скоро; вот заяц сделал скидку, то есть спрыгнул со своего сдвоенного следа; в некотором отдалении от нее опять пошел след, сперва одиночный, потом двойка. Снова скидка и опять след, двойка. Мы уже утомлены; но вот у Тимофея, нашего знаменитого следопыта, выражение лица делается серьезным и таинственным. По ему известным признакам он предупреждает, что заяц залег недалеко. И действительно еще одна двойка, еще одна скидка и здоровенный белый русак как-то внезапно выпрыгнул из снега и понесся к лесу, за ним собаки, а за собаками с охотничьими возгласами «ту его, ту его!» - мчались и мы, проваливаясь сквозь талый снег. Удачи не было. Зайцу было легко бежать наст его держал, а собаки и на насте проваливались и задерживались на увалах на небольших сугробах или в овражках, занесенных снегом. Заяц ушел. Большого разочарования не было. Тимофей предупреждал, что охота будет не настоящая так, собачек размять. Добрались до розвален, а на них до лесу. Охотничий интерес угомонился в нас, несколько утомленных, и начинает охватывать нас власть природы. Лес весь под снегом. Огромные комья его легли на ветви дерев; изредка сваливаются они с сучьев вниз, образуя на снегу ямки. В лесу тихо-тихо; лучи солнца дают игру желтоватых пятен света и голубых теней. Дороги в лесу нет, и мы не идем от опушки вглубь. Мы все невольно затихли, даже собаки стоят неподвижно, точно ждут чегото. Лес как зачарован, а мы очарованы им. Но вот возглас Тимофея кончает очарование, и мы едем, лежа на розвальнях, домой по ровной, укатанной дороге. Розвальни идут ровно, изредка раскатываясь. Я лежу в оцепенении, но не от усталости и не от холода, а от простора полей, которые незаметно сливаются с небом; далеко впереди видны в легком тумане Тулебинские горы. Деревня и усадьба тоже в легком тумане, дым из труб домов идет прямыми серыми столбами кверху. Уже не рано, день близится к заходу солнца, и высоко в небе видны вороны и галки, возвращающиеся к селению на ночлег. Моя душа в созерцательном настроении, не хочется ни говорить, ни даже думать; даже не сразу хочется выйти из розвален у крыльца дома. 24

25 Ранняя весна. Я еще мальчик лет семи-восьми. В лес приехали уже на колесах по грязной дороге; в лесу еще много снегу, но он, как и на полях, быстро тает. Мои ноги в болотных сапогах при каждом шаге проваливаются, показываются в полужидкой массе, состоящей из рыхлого снега и воды; под снегом желтые, осенью опавшие листья и еще не начавшая зеленеть осенняя трава; местами проталины, уже освободившиеся от снега, а кое-где уже журчат ручейки, прозрачные-прозрачные, холодные. Лес из молодых лип без листьев, освещенный солнцем, кажется каким-то сквозным. Сквозь голые ветви видно небо, необычайно чистое, светло-голубое. Где-то на деревьях видны вороньи гнезда еще без птенцов; вороны, обеспокоенные нашим присутствием, летают туда-сюда, садятся на ветви, которые под ними сгибаются и качаются, и через несколько секунд опять с карканьем улетают. Я полон невыразимой радостью жизни, чувством слияния и со снегом, и с деревьями, и с воронами. На полях большие проталины, где зеленоватые, где желтые, где черные; оставшийся снег ярко блестит на солнце; по овражкам бурно текут ручьи, вода в них уже не прозрачная, а от стремительного бега мутная; сливаясь, ручьи несут воду со всех сторон в Аморду, лед на которой потемнел, вдоль берега залит водой; кое-где он отошел от берега, кое-где треснул, вот-вот он тронется. Ранняя весна. Солнце заливает светом сквозь открытое уже окно нашу классную комнату. Мы отвечаем гувернантке немецкие вокабулы. Занятие нудное, а после него еще целый час чистописания. Вдруг к крыльцу от конюшни подъезжают дроги, запряженные парой. Кто бы это из старших и куда собирается поехать? Вдруг шаги, входит отец. «Ну, вот что, дети, едем в поле». Один миг и мы уже на дрогах, а через 15 минут в поле. Поля покрыты темно-зелеными озимями, такими густыми, что земли почти не видно. Там, где была вспашка под пар, она черная-пречерная и от нее струится влажный воздух и кажется, что контуры борозд дрожат. Я стою на дороге, опять испытывая свою связь с природой и с жаворонком, который все выше и выше поднимается в темно-синее небо, выделывая свои трели; закончив песенку, он складывает крылья, начинает падать наискось вниз, на секунду задерживает свое падение, раскрыв крылышки, и, повторив этот прием раз, другой, быстро исчезает в озимях; а в это время другой жаворонок уже взвивается в небо со звонкой песенкой. Шестьдесят лет помню я эти минуты весенней радости среди приволья одевающихся зеленью полей! Летний день. Мы едем с матерью в коляске на тройке к соседям. Дорога накатанная, не жесткая, лошади идут тихой рысью. Беседа матери с кучером идет о ржаных хлебах, которые высокой стеной окаймляют 25

26 дорогу и разлились широко, глазом не окинешь. Они еще зелены, колосятся, но еще не зацвели. Предстоящий урожай оценивается беседующими с разных хозяйственных точек зрения. А я оцениваю вид хлебов, как зрелище: передо мной зеленоватое море, которое колышется от легкого ветерка, и по нему пробегают нежные волны, которые так похожи на полосы из шелковой материи, именуемой муаром; особенно красивы они там, где рельеф поля переходит в холм. Мы подъезжаем к широкой лощине, к Жулебникову болоту; посредине лощины извивается Аморда. Вся лощина покрыта травой; цветет метлика нежная, мелко ветвистая травка, и потому весь луг кажется не зеленым, а розоватым, и по траве тоже ходят муаровые волны, а над лугами ныряют в воздухе чибисы, отрывисто взмахивая округлыми на концах крыльями, сверкая своей белой грудью и издавая свой громкий характерный возглас пи-и-ви, пии-ви! Да пролетает над травой низко-низко мягким, плывущим полетом лунь, высматривая свою добычу, зазевавшуюся мышь. Летняя ночь. Мы возвращаемся с отцом из Саранска. От нашего леса, который мы только что миновали, до усадьбы осталось 4 версты, дорога идет слегка под горку. Закат давно погас, и спустилась ночь, тихая, теплая, безлунная. Я уже знаю, отец сейчас заговорит о небесах и звездах. Его слова не лекция по астрономии, а философия о беспредельности мироздания, об обитателях других планет и звезд. Я слушаю, поддакиваю, спрашиваю, а сам брожу взором по темному небу из края в край его. Оно все усеяно звездами; они и стоят и точно сыпятся на нашу землю. Вот протянулся широкой полосой чуть желтоватый Млечный Путь. «Это ведь все, Володя, слышу я речь отца, все миры, мириады, биллионы миров, солнечных систем; как представить себе эту бесконечность, которая, конечно, полна жизни, живых существ!» Под аккомпанемент прочувствованной плавной речи отца провожу я мысленно линию через две звезды хвоста Большой Медведицы и ищу Полярную звезду. Вот и Малая Медведица, вот Стожар, похожий на пчелиный рой. Он низко стоит над Жулебинской горой. Мы отыскиваем еще кое-какие созвездия, которые отец знает с грехом пополам. Созерцание звезд наводит на меня тихое, умиротворенное настроение нежной ласки, которое льется на меня не то с неба, не то с широкой груди отца, к которому я прильнул и который слегка охватил меня рукою. Изредка падающая звезда заставляет нас слегка встрепенуться, а потом опять тишина и мир, и в нас и в человеках благоволение. Осенний день. Хлеб уже убран с полей, и они, покрытые только жнивьем, стали просторными-просторными; все складки местности бугорки, овражки, которые скрадывались хлебами, выступают отчетливо. 26

27 Благодаря возке снопов с поля дороги накатаны так гладко, что блестят на солнце, как железнодорожные рельсы. Воздух чист и прозрачен, и в нем летят белые нити паутины. Вот сделаны первые шаги в опушку леса, и я охвачен очарованием стихии желтых и коричневых листьев, среди которых горят кое-где красные листья осины. В лесу, кажется, больше птиц, чем летом. Это временные гости леса, перелетные птички чижи, щеглы, синицы. Перед моим мысленным взором встают картины природы одна за другою. Но довольно. Увлекшись лесом и полями, я не помянул еще одну окрестность нашей усадьбы Жулебинские горы. Жулебинские горы представляли из себя ряд холмов высотою около метров, разделенных глубокими долинками или оврагами. Их склоны, которыми они сбегали к долине Аморды, были распаханы; склоны, спускавшиеся в овраги, были не тронуты сохою и были покрыты травой, а на самом высоком холме, который носил название Карамзинка, рос самый настоящий ковыль, правда, низкорослый. Прогулки на горы, на Карамзинку, были нами очень любимы. Нам, не видавшим никогда гор, Жулебинские горы казались очень высокими, а их овраги какими-то не то ущельями, не то пропастями. На вершине Карамзинки мы чувствовали себя, как на вершине Эльбруса; я подолгу, бывало, любовался видом долины Аморды. На Жулебинских горах мы собирали, как и на других, камни: кремни, чертовы пальцы, куски кварца; главными источниками больших кусков кварца и колчедана были, впрочем, некоторые другие овраги; любили, ударяя камень о камень, «высекать огонь», забравшись в темную комнату. Сказанным выше описываются вкратце ближайшие окрестности нашей усадьбы. О соседях буду говорить в другом месте. А сейчас вернемся в усадьбу и займемся нашим бытом. Естественно, вспоминая детство, остановиться первым делом на наших играх. Стрельба из рогаток, из луков и из самострелов представлялась для меня и брата занятием многих лет. Луки мы делали сами из березовых и ореховых палок, самострелы делали нам сперва кто-нибудь из столяров, а потом научились приготовлять и сами. Пускать стрелы вверх чья выше залетит мы могли часами, равно как и стрелять в цель в этом искусстве мы делали успехи более значительные, чем в чистописании. Конечно, с луком или самострелом в руках мы воображали себя команчами или доловарами, так как Купером были начитаны с самого раннего периода нашей грамотности. Другим занятием-игрой было пускание змеев. Эта забава не была уделом только детства, но прошла через многие годы моей жизни, да я и сейчас не прочь попускать хорошего змея; недаром змеи национальная забава целого китайского народа; в пускании змеев принимали участие вместе с нами и старшие. Сколько радости для всех было любоваться, как змей 27

28 вьется белым квадратом с длинным мочальным хвостом высоко-высоко в небе; как интересно посылать к нему «телеграммы»: бумажка с дырочкой, сквозь которую пропущена веревочка; бежит она по последней до самого змея; и как тревожно, когда змей начинает козырять и падает на землю, а еще хуже, если веревочка оборвется, и он уносится ветром и падает гденибудь на деревья сада. Мы не любили типичной деревенской игры -крокета. Но городки и лапта были нашими любимыми играми физкультурного типа. Игра в городки, или, как их называли у нас, в чушки, происходила в аллее сада. Мы достигали в ней большого совершенства и иногда, играя со взрослыми на «интерес» на заряды пороха или дроби пополняли свои огнестрельные материалы. Лапта считалась игрой самого высокого качества. Обыкновенно в ней принимали участие и взрослые; особенное удовольствие доставляло нам, когда в игру вступали такие чемпионы, как наш дядька Тимофей, кучер Кирей и один из рабочих силач Илья. Игра велась на широком дворе перед домом. Участники делились на две партии. По жребию одна из них оставалась на кону, другая шла в «поле» «водить». Один из этой партии оставался на кону, у противников, и обязанность его состояла в том, что он подавал мяч, то есть подбрасывал его перед одним из противников, а тот ударял его палкой. Мяч летит в поле, а пока его стараются схватить «водящие», часть тех, кто на кону, бегут на другой конец поля, на второй кон. Когда мяч будет опять подан и ударом палки послан в поле, находящиеся на втором кону бегут домой, и в это время кто-либо из водящих, успевший схватить мяч, старается попасть им в кого-либо из бегущих домой зачкалить его. Если это удалось, то вся партия, к которой принадлежит зашкаленный, идет «водить», а водившие идут на кон, и уже теперь они бьют мяч. Водящие могут занять «кон» и в том случае, если поймают мяч с воздуха. Конечно, схема игры, данная мною, не дает достаточного представления о качествах этой прекрасной игры, в которой проявляется высокое уменье ударить мяч так, чтобы он улетел очень далеко, и искусство быстро добежать до второго кона и добежать до дому, увернувшись от мяча, и искусство схватить мяч, и искусство «чкалить», и искусство поймать мяч с воздуха. С каким интересом любовались и мы, и взрослые участники и зрители, как взвивается крепкий кожаный мяч от удара по нему, нанесенного могучей рукой Ильи; с замиранием сердца следят, как кто-нибудь из водящих ловит мяч с воздуха и побеждает таким образом сильную и зазнавшуюся партию противников; сколько захватывающего интереса в моменте, когда водящий мчится за бегущим противником, кидает в него мяч, а тот ловко увертывается от него. Лапта превосходная, по-видимому, древнерусская игра, полная движения, ловкости, веселого оживления. 28

29 Чисто физкультурным занятием была гимнастика на шведской и наклонной лестницах и на трапециях. Эти приспособления были расположены в главном цветнике в саду. Там же стояли качели и гигантские шаги. Эти последние доставляли немало удовольствия, особенно когда мы применяли метод «закручивания» или когда кто-либо из взрослых подносил нас, то есть подхватывал на руки и подкидывал вверх. Из занятий неподвижного характера, которым я охотно отдавал время, упомяну раскрашивание картинок, работу на токарном станке, столярничание, выпиливание лобзиком и т.п. Ни в одном из этих искусств я не достиг совершенства, но все же кое-что усвоил. Моя учеба в ранние детские годы была задачей матери и немокгувернанток, которые обучали меня (брата и сестру) немецкому языку и в первые годы гимназии. Я плохо помню, как я выучился читать и писать порусски, но отчетливо вспоминаю обучение французскому языку у матери по учебнику Марго и изучение немецкого языка у гувернанток. Их было несколько, но, понятно, не сразу, а они сменяли друг друга. Первая, забыл, как ее звали, была очень нами любима. Она вскоре уехала под наши слезы и тепло, провожаемая всеми домочадцами. После некоторого перерыва Тимофей Федорович привез другую, кажется, из Пензы. Затем гувернантки сменяли одна другую очень скоро; то сами уезжали к родителям в Ригу или выходить замуж, то их просили уехать за какие-нибудь художества. Насколько помню, уровень их культурности был невысок, только первая и последняя (уже из Симбирска) были отличными. С одной из них было связано тяжелое переживание. Однажды вечером в классной комнате ктото из старших задумал читать нам вслух рассказ Всеволода Соловьева, напечатанный в «Ниве». Назывался он «Двойное привидение». Это самый страшный рассказ из всех мною слышанных и читанных. У самого Эдгара По нет такого страшного произведения. Рассказ ведется от первого лица. Рассказчик сообщает, как он со своим другом, студентом Глыбовым, забрел в усадьбу на окраине Москвы, видимо, нежилую. Из беседы со сторожем он узнал, что в барском доме никто не живет, потому что там не чисто. Там зарезался бритвой молодой барин и, если кто пытается жить в доме, то тому он является в виде привидения с перерезанным горлом. Конечно, молодые люди добились после увещаний и посулов у сторожа разрешения переночевать в комнате, где произошла трагедия. В назначенный день автор рассказа заехал за Глыбовым на извозчике, тот вышел к нему с книгой и лампой, и они поехали в таинственную усадьбу. К вечеру Глыбов сел в кресло самоубийцы, а автор стал читать ему книгу; вскоре он заметил, что Глыбов клюет носом. Они переменились местами, но под чтение Глыбова ему самому захотелось дремать. Меняясь местами, друзья 29

30 коротали время. Когда оно приблизилось к 12 часам ночи, автор вел очередное чтение и вдруг он заметил, что Глыбов заснул. С жутким чувством крикнул он ему: «Глыбов, проснись!» И о ужас! перед ним сидел не Глыбов, а неизвестный ему молодой мужчина с перерезанным горлом, из которого текла кровь на его грудь. И не успел он опомниться, как страшный кровавый призрак бросился на рассказчика. Он замертво грохнулся на пол. Он пережил нервное расстройство, а когда выздоровел, то узнал, что в день приключения Глыбова в Москве не было, он накануне уехал по телеграмме к матери, не успев известить своего приятеля об отъезде. Таким образом, привидение уже встретило его в образе Глыбова, когда он за ним заехал. Понятно, что при чтении талантливого рассказа, написанного рукой талантливого мастера, мы сидели на диване в страхе и трепете, поджав ноги. И вот, когда привидение кинулось на автора рассказа, Каролина Ивановна дико закричала на нас. Трудно описать, что произошло с нами. С криком ужаса мы сорвались с дивана и в паническом страхе помчались из классной комнаты по коридору, а привидение неслось за нами. Когда мы очутились у матери, сестра тряслась в истерическом припадке, а мы с братом, бледные, с вытаращенными глазами, стуча зубами, не могли рассказать о том, что произошло, и только озирались испуганно вокруг. Этот эпизод дал мне самое острое чувство ужаса в жизни. Педагогический прием Каролины Ивановны переполнил чашу долготерпения моих родителей, и она благополучно вернулась в Ригу. Смена гувернантки не отразилась на ходе изучения немецкого языка, и я в детстве настолько привык к нему, что даже думал по-немецки, играя в зверьков, которых искусно вырезал из игральных карт. Когда мне минуло восемь лет, мое образование протекало уже в гимназии в Симбирске, а приезжая на вакат на три месяца, с июня до августа, да иногда зимой на две-три недели, мы абсолютно ничем не занимались. Впрочем, в возрасте после двенадцати лет и до продажи имения (в 1894 году) я с интересом занимался чтением книг, наполнявших библиотечные шкафы. По преимуществу это были классики литературы и Белинский. Но главным моим интересом жизни в Михайловке была охота. Когда мне было 35 лет, я раз и навсегда бросил охоту, осознав всю жестокость этой страсти. И, приступая к моим воспоминаниям о моей охотничьей жизни, я был в некотором затруднении, какой тон взять для ее описания. Но я скоро понял, что обличительный тон для этого не подходит. Ведь я описываю тот период жизни, когда я увлекался охотой, не сознавая ее отрицательных в моральном отношении сторон, а без них она давала мне сильные впечатления, в которых элемента аморальности не было. Было бы не художественно описывать охоту иначе, чем сквозь призму моих тогдашних настроений. 30

31 Охотничьи интересы окружали меня как бы с пеленок. В те времена в помещичьих семействах охота была почти всегда основным развлечением. Уже с луком и самострелами в руках мы с братом в атмосфере охотничьих разговоров были, в сущности, охотниками и пытались, правда, безуспешно, поражать нашими стрелами галок и голубей. Когда мне было шесть лет, а брату восемь, мы перешли на огнестрельное оружие. Нам подарили по маленькому настоящему шомпольному одноствольному ружью. Нам показали, как стреляют из них, как заряжают их. Постреляли под надзором старших в цель, потом перешли на воробьев и галок. А затем старшим надоело за нами надзирать. Чтобы избавить усадьбу от нашей стрельбы, нас послали на ближайшие болота, но врозь, чтобы мы сгоряча не угостили дробью друг друга. И в возрасте семи лет я уже убил моего первого бекаса. Удивительно, как это наши родители решились дать нам такую охотничью самостоятельность в таком малом возрасте. Очень скоро мы получили скорострельные ружья брат центрального боя, а я системы Лефоше. Чистка ружей, набивание патронов, возня с патронташами и ягдташами, болотные сапоги, дрессировка легавых, изучение каталогов оружейных магазинов Мельбрукнера в Москве, чтение превосходного журнала «Природа и охота» (с чудесными статьями Валинского) вот наши постоянные интересы дома. Ружейная охота наша находилась под покровительством нашего любимого дяди Феди (одного из младших братьев отца), нашего кумира и как человека, и как охотника. Одним из самых дорогих мне людей, которых я встречал в жизни, является один из шести братьев моего отца Федор Федорович Филатов, короче дядя Федя. Когда бы мне ни приходилось услышать это дорогое мне имя, в сердце моем всегда поднимается весна любви и нежности, и уважения к этому дивному человеку. Еще бы! Это он осенил мое детство своей дружбой большого к маленькому, озарил ее своей добротой и ласковой улыбкой, наполнил его интересом, давал ему образец труда и благородства. И не мне одному пришлось черпать из этого источника тепла и родственных чувств. Со мною вместе грелись около него и мой брат, и моя сестра, и моя кузина Лиля, и другие мои двоюродные братья и сестры. И, когда мы, старики, вспоминаем дядю Федю, мы переживаем мгновения нашей молодости, и на лицах наших появляется та самая радость, с которой мы обращали их к этому другу. Менее всего дядя Федя думал и заботился о каком-либо нашем воспитании. Он просто жил около нас своей жизнью, но в интересы его жизни вошли и наши интересы, а ему нравились мы, как веселые ребята, с которыми ему было весело. 31

32 Всю свою жизнь до самой смерти дядя Федя был человеком жизнерадостным. Он не был ни философом, ни психологом, никаким еще «логом» в жизни. Он просто был полон жизненных сил и интересовался и своим трудом земского врача, и разными сторонами быта той среды, в которой ему пришлось прожить много лет, он любил и общение с соседями, и игру в винт и шахматы, и литературу, и живопись, и охоту. Вот это увлечение его, присущее всему помещичьему обществу нашей округи Саранского уезда, явилось, пожалуй, главным цементом, который припаял к нему меня и брата, да, пожалуй, и сестру, которая тоже была с детства пропитана охотничьими настроениями и даже принимала участие в охотах с борзыми. Дядя Федя был любителем и этого вида охоты, но по преимуществу он был ружейный охотник. Я сделался охотником с восьмилетнего возраста. Кто-то из дядей привез мне и брату моему, которому было 10 лет, по одноствольному пистольному ружью небольшому детскому, но «настоящему». Отец и дядя (все мужчины в доме были охотники) научили нас заряжать ружья и стрелять из них. Сперва мы стреляли дробью в цель, и в усадьбе скоро не осталось, кажется, ни одного забора, ни одних досчатых ворот, на которых не было бы начерченного углем круга с черным пятном в центре, всего испещренного дырками следами дробинок. Скоро перешли на воробьев, на галок, которые по вечерам унизывали ветви лип и тополей в нашем огромном и густом саду, на голубей. Сперва эта пальба шла под контролем кого-либо из старших «дворовых» служащих, а потом мы производили ее самостоятельно, не без риска для населения усадьбы и домашних животных. Ввиду этого отец решил выпустить нас за пределы домашней территории. Так как боялись, что мы с братом опасны друг для друга, то вместе нас не пускали; нас вывели за ворота усадьбы и велели идти в разные стороны: одному налево на Жулебинское болото, а другому направо на Лопатин овраг. Может показаться непонятным такое доверие к малышам-охотникам. Но не надо забывать той охотничьей среды, в которой мы росли, окруженные ружьями и собаками, и великими стрелками и борзятниками чуть ли не с пеленок. В семь лет я уже убил моего первого бекаса. Я не помню точно, в каком году дядя Федя появился на нашем Михайловском горизонте. Но отчетливо помню, как кто-то сказал, реагируя на шум подъезжавшего экипажа: «А ведь это Федя приехал». Конечно, я бросился на крыльцо и увидал, как мать и отец целовали высокого мужчину с молодым, обрамленным бородкой лицом, в шляпе, которая черным шнурком была прикреплена к пуговице его пальто и мешала ему и обнимавшим его при поцелуях. Когда расспросы дяди Феди, 32

33 окончившего курс, затихли, чемоданы были внесены и освобождены от содержимого в отведенной дяде Феде комнате, он пошел знакомиться с нами и нашел в нашем лице уже готовых охотников или, вернее, двух готовых охотничьих эмбрионов. Дружба и с нами, мальчиками, и с сестренкой завязалась сразу; а охота наша с появлением дяди Феди приобрела более рационализированный и более широкий характер. Увеличился круг болот и лесов, на которые нас стал брать с собой дядя Федя. Наше вооружение улучшилось, и усовершенствовалось оборудование боеприпасами; мы скоро начали знать наизусть каталоги оружейных магазинов Москвы и Петербурга, мы вдоль и поперек читали Брема его знаменитую книгу «Жизнь животных». В один прекрасный день дядя Федя сделал нам предложение учредить Михайловское Общество ружейной охоты. Это была для него самого, конечно, шутка, но он несколько лет самым серьезным образом разыгрывал роль председателя этого общества, состоявшего из трех человек. Это дисциплинировало нас. Мы завели счет убитой птицы. Мой брат, имевший пристрастие ко всяким цифровым точностям, придумал для повышения цифры продукции записывать подраненных, но не найденных птиц, как полдобычи; когда он подавал итог, то цифра его в 10/2 дупелей вызвала, конечно, немало острот. У дяди Феди было превосходное ружье Пипера с левым стволом «чон-бор», то есть канал ствола несколько суживался перед дулом; курки были возвратные, и затвор был между курками; это ружье составляло предмет нашего неизменного, благоговейного интереса в течение нескольких лет. Стрелял он великолепно и иногда делал дуплеты, то есть, если вылетало два бекаса, то успевал убить и того и другого. Я помню его собаку Дамку, черного небольшого пойнтера, очень нежную особу, которую на охоту приходилось возить с собой в экипаже. Обычно мы ездили на дрогах. Кажется, самым дальним пунктом было Дигилевское болото верст за двадцать, где было множество дупелей. Поездки с дядей Федей были всегда для нас праздником. Он много болтал с нами, сообщая, понятно, нам сведения не по одной охоте. Дядя Федя был очень красивый человек. Высокий, стройный, с густыми шатенистыми волосами и такой же бородой, которую он несколько подстригал, с филатовским большим, но не чрезмерно носом с горбинкой и серыми глазами, он стоит передо мной, как живой образец интересного здорового мужчины; особенно подкупала в его лице какая-то печать доброты и благородства. Его все любили и мои родители, и старшие его братья, и дворовые служащие, и больные. Он нравился и прекрасному полу. Друг нашего семейства моя крестная мать Е.Н.У. была близка с одним из старших братьев дяди Феди. Когда тот женился, она была очень 33

34 огорчена. Моя тетушка утешала ее: «Не горюй, Леночка, это горе пройдет, а чтобы скорее прошло, ты себе другого друга найди, только из семьи не выходи; вон, Федя зря болтается». Та последовала совету, и результат был столь успешный, что она произвела на свет от дяди Феди мальчика. Дядя Федя довольно рано женился на дочери соседа-помещика Алексея Дмитриевича Панова Вере Алексеевне. Ее появление в нашем семействе не отдалило нас от него, наоборот, мы обогатились очень милой тетушкой, простой, ласковой и большой хохотуньей, что нам очень нравилось. Приблизительно в годах дядя Федя переселился в дом земской больницы, которая была выстроена вблизи нашей усадьбы на земле, отведенной под нее моим отцом. Конечно, мы, когда приезжали на вакат из Симбирска, где учились в гимназии, были там ежедневными гостями. На протяжении ряда лет я мог наблюдать деятельность дяди Феди как земского врача. В те годы я не мог, конечно, оценивать ее с медицинской точки зрения. Но ретроспективно могу сказать, что это была серьезная, просвещенная служба больным, которые стекались в больницу в огромном количестве, запружая своими телегами весь широкий двор. Как земский врач, дядя Федя лечил всякие болезни, не занимаясь, однако, большой хирургией. По преимуществу он был терапевт, и в этом отделе медицины он был очень искусен. Ему приходилось и много разъезжать по участку, радиус которого был велик. Дядя Федя много читал по медицине и книг и журналов. У дяди Феди я выучился играть в шахматы и в винт скромные деревенские развлечения. Я любил и его рисование карандашом, и иногда красками. Сейчас, когда я пишу о нем, я вижу, что не могу дать таких черт, которые производили бы яркое впечатление на не знавшего его читателя. Но я пишу эти строки для его внука, которому они, как я знаю, будут дороги; кроме того, я переживаю сейчас, если можно так сказать, не факты из моих отношений с дядей Федей, а общую тональность их. Ни каких-либо особых приключений, ни крупных событий, которые давали бы фабулу воспоминаний, не было, а небольшие впечатления повседневного общения с дядей Федей ускользают из памяти, как ускользают из памяти фактики из отношений ребенка к любимой няне; но когда ребенок, превратившийся в зрелого человека, вспоминает о ей, то душа его наполняется нежностью к любимой старушке. Так и у меня: все мои общения с дядей Федей превратились в одно какое-то розовое облако его доброты и ласки ко мне. Я его серьезно любил. А когда у него родился сын Миша, то моя любовь распространилась и на него, а потом и на его сестер Таню и Настю. Миша был милый, умненький и резвый мальчик, сильно привязавшийся ко мне и Лизе, и находивший удовольствие в общении с нами, хотя мы и были много 34

35 старше его. Миша был не столько шаловлив, сколько неосторожен в своей резкости. Он был еще совсем карапузом, когда ему дедушка Панов подарил маленькую лошадку, на которой он ездил необыкновенно уверенно; мы брали его на охоту с борзыми, и было страшно смотреть, как он перескакивал через канавы на своей старушке-лошадке с неистовыми охотничьими возгласами. Однажды ранней весной он прудил ручьи любимейшее развлечение мальчишек. Он возвел с помощью кого-то из старших огромную снежную плотину в овраге близ дома. Образовался огромный пруд. Миша находился ниже плотины в овраге, как вдруг ее прорвало. Большой поток воды понес зазевавшегося мальчика по направлению к нижележащему озеру и, если бы не случилось поблизости людей, его постигла бы печальная судьба. В другой раз он чуть не утонул в бочке для дождевой воды. Кто-то из старших увидал, что из бочки торчат две ноги: он бросился на помощь и вытащил из бочки Мишу. Оказалось, что он полез в бочку, в которой было немного воды; руки, которыми он держался за край бочки, сорвались, и Миша погрузился головой в воду, еще немного и его бы не было в живых. Тетя Вера была живого характера, азартная. Когда она играла в винт, то горячилась и спорила с партнерами невероятно. С ней тоже вечно происходили приключения. Вспоминаю один железнодорожный эпизод. Поезд подходил ночью к станции, а она заблаговременно не подготовилась к выходу; впопыхах в темноте она стала собирать вещи и сунула руку вниз за калошами, но, увы, попала четырьмя пальцами в раскрытый рот спавшего на нижней койке пассажира, который, конечно, неистово завопил! Из Михайловки через несколько лет дядя Федя переехал на службу в Арапово, на строящуюся железную дорогу, а потом остался там, когда дорога перешла в эксплуатацию. Мы ездили к нему в гости. С переездом моим в Москву общение наше личное стало очень редким, только когда дядя Федя приезжал в Москву к дяде Нилу, а с Мишей я встретился только один раз. Уже давно нет на свете ни дяди Феди, ни тети Веры, ни Миши. Живут во мне воспоминания об этих дорогих, милых людях. Но и не одни воспоминания. Нет, на моей душе, на моей психике отложили свой отпечаток впечатления, полученные мною от их образов, от их слов, от их чувств ко мне, от их характеров. Отпечатки эти я не сознаю, но они невидимо живут во мне, потому что их легко восприняла мягкая глина, пластическая масса моей детской души, и то, чем я являюсь теперь, это отчасти то, чем они были; они живут во мне. Охотничьи угодья в нашей округе были не очень обильны дичью, но и конкурентов на нее было немного: не очень опасный сосед помещик Долгинцев, стрелок неважный, да кузены Алферьевы, у которых был свой круг болот и лесов, и которые только отчасти конкурировали с нами; был 35

36 и еще один охотник, который был вне общества, но являлся нам и конкурентом и сотрудником это Николай Морозов, слесарь, что жил вблизи усадьбы. Это был превосходный стрелок, неутомимый ходок, знаток перистой дичи, и попасть на болото после него и его гордона Джальмы это значило найти его пустым, выметенным под метелку. Мы находили выгодным, если дядя Федя не ехал на охоту, ездить с Николаем вместе, а ему было выгодно то, что мы избавляли его от пешеходного путешествия, а вне самого процесса охоты контакт с этим талантливым самоучкой был у нас живой: он чинил нам все, что нужно, переделал мне Лефоше на централку и т.д. Сам он охотился с ружьем собственного изделия. Другим кумиром детства нашего был наш мажордом Тимофей Федорович Ляхов. Как борзятник, он относился к ружейной охоте свысока и никогда не унизился до стрельбы, но изредка ездил с нами на охоту в качестве кучера, доставляя нам своим обществом огромное удовольствие. Ближайшими к нашей усадьбе болотами были Жулебинские, Лопатин овраг, Долгинцевское, Нинов пчельник, Шугурское, Протасовское, Ремценское, Маломарковское, Монтилейское. На каждом из них можно было взять по несколько уток, бекасов и дупелей в июле и августе; более богаты дичью были Большемарковские и Дигилевские болота и еще более далекие Полковские. С сентября эти болота обогащались дичью, когда начинались дожди; но настоящий пролет дичи мы могли видеть очень редко, потому что только в исключительных случаях удавалось задержать отъезд в гимназию до сентября. Но какая это была радость: появление гаршнепа, перепела и вальдшнепа по кустам Атсморского леса и даже в саду. Так как к нашей дичи относились и коростели, и болотные курочки, и кулики, и куропатки, и дрозды, и зайцы, то, хотя они и не были в изобилии, но все же мы нередко возвращались с охоты с пустыми руками «попами». Более добычливую охоту я встречал уже в то время, когда Михайловка ушла в прошлое, но самые яркие воспоминания об охоте связаны у меня с этой Михайловской охотничьей лихорадкой. Круглый год охотиться я мог только два года, совсем маленьким, до семи с половиной лет, когда я поступил в гимназию. А затем я охотился в Михайловке только в летние каникулы, да очень редко в рождественские и пасхальные. Но и в промежутках между каникулами, живя в Симбирске (где я почти не охотился), я все же оставался пропитанным охотничьими настроениями Михайловки, потому что по письмам оттуда дяди Феди и Тимофея и от приезжавших оттуда по делам имения посланцев я знал все, что совершается в тамошнем охотничьем мире: и как живут собаки, и что делается на болотах, и сколько и когда и кем убито бекасов и вальдшнепов и т.д. Если прибавить сюда литературу, то, и не охотясь в Симбирске, я как бы теоретически продолжал охотиться. 36

37 Передавая мои воспоминания об охоте ружейной (да и псовой) в период моей жизни в Михайловке, я ясно вижу, что не могу позабавить читателя никакими «охотничьими подвигами» или «охотничьими рассказами и приключениями». Михайловские болотца и лесочки не джунгли Индостана, и дупель-заяц мало похожи на льва, тигра и бегемота. И было ли убито 2 дупеля или 22 дупеля или 62 дупеля (как по рассказам стариков бывало на знаменитом Атятевском болоте, к нашим временам уже осушенном), это не составляет разницы для читателя, ждущего «эпизодов». Но, описывая охоту, я вспоминаю не столько ее, сколько мои переживания в ней. Если мой приятель рассказывает мне, скажем, о том, что вчера вечером в соседней роще он встретился с французской принцессой и о том, как она прекрасна, и о том, как он начал заводить с нею знакомство а-ля д'артаньяк, то, заинтересованный ею, я, не будучи по профессии охотником за французскими принцессами, кажется, не удержусь и пойду в упомянутую рощу на 10 минут раньше моего приятеля и буду караулить принцессу в четверти километра от места свидания на дорожке, по которой она должна пройти, тем более что я выучился в свое время самым изысканным поклонам на одесских балетах. Но если мой друг будет рассказывать о тех сердечных переживаниях, которые он испытывает по отношению к Марии Ивановне, не похожей, как мне известно, на французскую принцессу, то я с величайшим интересом отнесусь к психологии моего друга, к взлетам и упадкам его настроений в его путешествиях в страну Амура. Так и Вы, дорогой читатель, побродите со мной по полям, лесам и болотам, где не происходило никаких феерических событий, но где шум крыльев взлетающего тетерева или карканье тянущего над поляной вальдшнепа заставляло мое сердце трепетать так, как оно вряд ли трепетало у самого Дон-Жуана, ожидавшего Донну Анну. Однажды одного гражданина спросили, что ему больше всего понравилось в опере «Пиковая дама». Он ответил: «Ария со львами». На недоумение спрашивавших, последовало разъяснение: «Ну, разве вы не помните, Лиза поет слыхали ль вы?» Так и в разговоре моем с Вами, дорогой читатель, будут львы, потому что я буду Вас спрашивать, слыхали ль Вы и видали ль разные охотничьи моменты. Видали ль Вы, например, стойку? Вот мой сеттер, который резвым галопом носился по болоту, делая полукруги, замедлил свой бег и пошел шагом: он «причуял». Сердце мое екнуло. Павье ружья крепко схвачено ладонью моей руки, указательный палец правой положен на «собачку». Сеттер идет по прямой линии с приподнятой слегка мордой. Он ведет «верхним чутьем», не нюхая следа дичи по траве, а улавливая ее запах прямо по воздуху. Глаза его устремлены неподвижно вперед, ноздри его носа-»чутья» раздуваются, жадно 37

38 вбирая волнующий запах. Все тело сеттера вытянуто, хвост его перо, как он называется у охотников, тоже вытянут, не двигается. Сеттер идет все медленнее и медленнее. Вот он остановился, точно в раздумье, на несколько секунд, но, видимо, уловив еще струйку запаха дичи, изменил несколько направление своего движения и, сделав несколько осторожных шагов, вдруг остановился, как вкопанный. Это «стойка». Передо мной изваяние. Сеттер стоит неподвижно на трех ногах, одна лапа приподнята и согнута; собака почти не дышит, глаза горят. Я тоже стою, как изваяние, весь охваченный трепетом ожидания, сердце так и колотится в груди. Где будет взлет птицы впереди, справа, слева? Голова сеттера медленно, точно против его воли, поворачивается вправо и вдруг более быстрым движением сеттер слегка опускает нос книзу, как бы указывая мне, где притаилась дичь. «Наверное, не бекас, дупель», проносится в остатках сознания, которое все ушло в настороженное внимание, из которого нужен выход. «Пиль», говорю я хриплым голосом. Сеттер стоит, не подчиняясь приказу, точно боясь какого-то препятствия впереди. Руки мои дрожат. Надо кончать ожидание, которого невозможно больше выдержать. Я повторяю приказ. Сеттер, видимо, и хочет и не может его выполнить, но, наконец, точно преодолев какую-то невидимую стену, делает шаг вперед. Фррр! раздается шум взлета дупеля. Сердце точно упало куда-то, руки, как во сне, вскидывают ружье, мушку которого я веду вослед птице, которая несется по прямой линии невысоко над скошенной травой; нажим собачки, выстрел, дупель падает. И я, и сеттер бежим к месту его падения, спотыкаясь на кочках; сеттер поспел раньше и несет мне жирного дупеля с выражением радости на морде; ни следа оцепенения ни у сеттера, ни у меня; я полон чувства удачи, которою завершено ожидание. А подползали ль Вы, читатель, на животе к уткам? Я иду к Аморде и вижу, как над долиной ее летит стая диких уток. Это чирки, их штук Они почти скрылись из виду, но вот они повернули и вновь приближаются к реке. Они то взвиваются кверху, будто испуганные чем-то, то летят низко-низко над лугами; стайка то вытягивается в линию, то свивается в клубок; чирки летят быстро, двигаясь над рекою то туда, то сюда; вот они шлепнулись в воду, но тотчас опять поднялись и, полетав еще немного, уселись на воду. Я уже давно не иду и не стою, а лежу на земле, следя за чирками жадным взором, цыкая на собаку, чтобы она лежала рядом со мною. Убедившись, что чирки не взлетают, я начинаю ползти к ним на «животе», умный сеттер идет сзади. До уток еще далеко. Я ползу через кочки, через траву, через мочевины; меня едят комары, я перепачкан, я мокр, до крутого берега реки осталось аршин 50-60; я распластываюсь, насколько могу, сердце бьется, я весь устремлен вперед; мне мешает патронташ, ягдташ. Вот я 38

39 подполз уже близко, я слышу кряканье уток, наконец, я их вижу сквозь траву, растущую у берега, можно стрелять. Я лежа прицеливаюсь. Выстрел. Я вскакиваю, стреляю еще раз во взлетающих уток. Сеттер, отставший от меня на несколько шагов, пулей проносится мимо меня и бросается с довольно высокого берега в воду, чтобы вынести убитых уток. А видали ль Вы вальдшнепиную тягу? Как описать Вам, как темнеет лес при угасающем закате ранней весной? На деревьях листьев еще немного, и ветви четко выделяются на фоне неба. Я стою неподвижно на опушке поляны, напрягая глаза, которыми пробегаю по верхушкам дерев и еще более напрягаю слух, чтобы не пропустить характерный хрипящий голос вальдшнепа, так называемое «харканье», которое он издает, пролетая над лесом. Вот ухо уловило, наконец, этот характерный звук. Чувство напряженного ожиданья вызывает почти болезненное ощущение, сердце то усиленно бьется, то замирает. Долгожданный вальдшнеп появляется как-то неожиданно, не оттуда, откуда ждал его. Темный силуэт птицы с длинным носом движется быстро над не широкой поляной, и выстрел, сделанный почти навскидку, без прицела, едва успел свалить лесного красавца. Разве сумею я передать все это томление духа, все это восприятие тишины и красоты наполняющегося соками весны леса, темнеющего неба, эти крики филинов, в далекой глуши леса. Пусть за меня расскажет вам про тягу, дорогой читатель, Алексей Толстой, не теперешний, а прежний. Слыхали ль Вы, мой читатель, треск, шум, звон, с которым взлетает у Вас из-под ног, из высокого жнивья недалеко от опушки леса, стая куропаток? Это -настоящий взрыв каких-то серовато-коричневых ракет, по которым, того и гляди, пропуделяешь от неожиданности и испуга. А стояли ль Вы,, разиня рот, осенью на переполненном водою болоте, оглушенные криками несметного количества бекасов, которые взрываются со всех сторон при каждом шаге Вашем; растерявшись, не знаешь, в которого из них стрелять и волнении, то и дело заряжая ружье впопыхах и роняя патроны в воду, распаливаешь попусту все заряды. Но довольно. Если Вы охотник, читатель, то и того немногого, что мною сказано, довольно, чтобы Вы вспомнили Ваши переживания: и как Вы гонялись за турухтанами, и как Вы крыли перепелов сеткой, и как Вы замирали в каталептической позе, подбираясь к токующему глухарю. Помните стихи Майкова «Тарантелла»? Капуцин это Вы, охотник-читатель, если Вы, как и я, бросили охоту; а если Вы, дорогой читатель, не охотник, то знайте, что охотничья страсть это атавизм, и главная радость ее в чувстве поиска, ожидания, заставляющего вашу душу напрягаться, как струну, и в момент разряжения этого ожидания, быть может, и в Вас она таится. 39

40 Был у нас случай, обосновывающий возможность такого допущения. Однажды пензенский предводитель дворянства Арапов охотился с борзыми и стоял на лазу под островом, то есть верхом на лошади с собаками на своре, ожидая зверя, которого подняли в леске гончие. В это время мимо проезжал по епархии архиерей. Пришлось Арапову слезть с лошади и подойти под благословение к Его Преосвященству; завязался разговор. Архиерей довольно неуклюже начал беседу об охоте, которую назвал занятием непристойным для христианина. Слушая голос гончих, Арапов мысленно посылал архиерея к черту, но надо было поддержать разговор, и он начал ему что-то отвечать. Но в это время выскочил из лесу заяц, собаки ринулись за ним, а за собаками, прервав фразу, Арапов. Пробежав немного, Арапов остановился и, обернувшись, увидел, к изумлению, что архиерей, подобрав рясу, мчится, запыхавшись, за ним. «Ваше Преосвященство, как же это и Вы зайца травите?» Архиерей махнул рукой и воскликнул сокрушенно: «Окаянство, Ваше Превосходительство, окаянство». Может, и в Вас оно сидит, дорогой читатель. До сих пор я говорил о ружейной охоте. А рассказ об архиерее подвел меня к охоте псовой, с борзыми. Если ружейная наша охота была под покровительством нашего кумира дяди Феди, то в псовой охоте нашим руководителем был другой кумир нашего детства и юности Тимофей Федотович Ляхов. Я дам его портрет в другом месте. Здесь же, говоря об охоте, я дам лишь краткий эскиз его отдельным чертам. Я проводил свое детство, с ранних лет, главным образом, среди борзых собак. У отца был собачий завод. Знаменитый псовый охотник Мачеварианов, живший в Симбирской губернии, вывел изумительную породу борзых собак. Свои глубокие знания по этому делу он изложил в книге «Записки псового охотника», которая является ныне библиографической редкостью. Мачеварианов, очень любивший моего отца, передал своему молодому другу и почитателю все тонкости искусства выведения собачьей породы. Мой отец прекрасно усвоил его указания и так развил заветы учителя, что не только сохранил чистоту породы, но и усовершенствовал качества последней. Мачевариановская порода (то есть со средней длины шерстью) «псовых» собак давала в руках отца прекрасные образцы красоты и резвости. Собак у нас было обычно 12-15, не считая щенков. Непосредственным помощником папе по выведению породы и по воспитанию собак, и по охоте был Тимофей Федотович Ляхов. Он был не столько служащим, сколько другом всей нашей семьи. Мы с братом и сестрой обожали его, и для нас он являлся не только руководителем по охоте, но 40

41 и воспитателем прямым и честным. Я жадно впитывал от него всю премудрость собачьего дела. Еще мальчишкой я мог бы поспорить со многими охотниками в знании борзой собаки. С борзыми я жил, можно сказать, душа в душу. В этом моем мемуаре я не буду говорить о борзых во всех деталях, но лишь как о факторах воспитывавшей меня в детстве среды. Для собак имелся на краю нашей усадьбы «псарный двор», с плетневоглиняными стенами, земляным полом, крепко утрамбованным, и деревянной крышей, составлявшей средину «двора» открытой. На день псарный двор открывался и собаки могли проводить время, как им вздумается. Никогда они не покидали усадьбы. В летнее время они лежали где-нибудь в тени дворовых строений. Огромный двор перед нашим домом, поросший мелкой травой, казался обычно пустым; только изредка видишь, как из сеней кухни выскочит собачка, стащившая какой-нибудь провиант, а за нею вдогонку выбежит с проклятием зазевавшийся повар. Но вот мимо усадьбы по дороге едет экипаж или телега, за которой бежит собака-дворняжка. Двор моментально оживляется. Со всех сторон мчатся к ней борзые, чтобы задать ей трепку. Возница или седок соскакивают на защиту своего пса, отгоняют без особого труда борзых, которые не очень упорствуют в своей атаке и возвращаются на свои места. К вечеру на дворе оживление. Какая-нибудь молодая борзая выбегает на середину двора и начинает носиться по нему, как стрела; она подбегает к какому-нибудь еще из почивающих кобелей и «задирает» его. Тот, наконец, не выдерживает и бросается за нею вдогонку. Постепенно в игру втягиваются все собаки и носятся за зачинщицей, которая, удирая от них, проявляет чудеса ловкости; случается, что преследующие впадают в такой азарт, что, поймавши ее, наконец, они, забывши, что дело началось с игры, рвут ее, как настоящую добычу, и тогда приходится уже перестать любоваться спортивным зрелищем, нужно бежать на помощь к жертве, которой не до игры она визжит благим матом. Так увлекаемся и мы, люди, в спорте и сворачиваем в футболе друг другу скулы, и ломаем голени. К вечеру, когда наступают сумерки, собаки стягиваются к псарному двору, где их ждет кормежка. В длинное досчатое корыто наливается теплая полужидкая овсянка (вареный дробленый овес), в которой отбросы кухни и объедки. Собаки чинно стоят в ряд с обеих сторон корыта и ждут позволения со стороны Тимофея, который размешивает овсянку деревянной мешалкой; изредка какая-нибудь нервная сучонка из молодых сунется, не выдержав соблазна, к корыту, на что суровым голосом Тимофей крикнет: «Отрыж!» и сучонка отскакивает. Но вот Тимофей, убедившись, что овсянка размешана достаточно и достаточно остыла, стукнет по борту корыта мешалкой и произносит свое пригласительное «адбруц». Все погружают свои длинные 41

42 морды в овсянку и, чавкая, поедают ее; иные торопятся захватить лежащие на дне корыта косточки; для этого засовывают свою морду в овсянку до самых ушей, закрыв глаза, и, понятно, перемазанная морда их имеет смешной вид. Вот Тимофей вдруг стукнул своей мешалкой по корыту и сказал свирепо: «Отрыж!» Все обязаны, как один, отстать от еды, а виновному в промедлении влетает затрещина. Вот овсянка опять перемешана, опять «адбруц» и опять чавканье. Наконец, все съедено. Собаки идут на свои соломенные логова за низкой загородкой, расположенные вдоль стен, и укладываются на пол, изредка грозно рыча на соседа, но никогда не доводя перебранку до грызни. Тимофей Федотович запирает дверь и идет к своему домику, где его ждет жена Агния Ивановна с детьми за чайным столом, стоящим около крыльца на дворе. Вот он, умыв руки, садится за стол. Теперь начинается моя озорная работа. Я иду за псарный двор и начинаю тонким голосом повизгивать, в совершенстве подражая голосу молодой собаки; через несколько минут я уже вою, а вместе со мною начинают выть одна, две, три собаки, а потом и весь псарный двор. Мне видно, как Тимофей Федотович вскакивает из-за стола: вот он подбежал к псарне, стукнул ногой в дверь, крикнул страшным голосом: «Отрыж!» Все стихло. Тимофей садится за стол, а я, мерзавец, опять начинаю скулить, потом подвывать, опять весь псарный двор воет, кто лежа, кто сидя, кто вскочив с места. Опять Тимофей Федотович ботает в дверь ногой и кричит свое страшное: «Отрыж!» Это мучительство продолжается много раз, а Тимофей решительно не может понять, какая причина заставляет собак выть. Наконец, наигравшись в эту милую игру, я иду на поиски новой эскапады. Борзых собак многие считают глупыми. Они не глупы, но их ум направлен, так сказать, в другую сторону, чем у других собак; они не интересуются тем, чем заняты головы сеттеров, пуделей и других собачьих пород. Конечно, их порода не из самых интеллигентных, но и у них бывают проявления значительных умственных способностей. Мне рассказывали, как о верном, о таком случае: когда хозяин усадьбы долго не занимался охотой, все собаки-борзые, две гончих и два легаша исчезали иногда со двора на целый день и возвращались к вечеру. За ними проследили и что же оказалось? Вся компания отправлялась к небольшому лесу, к так называемому «острову»; борзые становились на «лазах» на местах, где обычно становились с ними борзятники, а гончие и легаши углублялись в лес, гоняли там зайцев и «выставляли» их на борзых. Борзые ловили зайца, которого этот своеобразный кооператив и поедал без всяких ссор. Кому из собак принадлежала инициатива всей этой выдумки, осталось неизвестным. Вероятно, легашам, которые, вообще говоря, умнее и борзых, и гончих. 42

43 Так как, дорогой читатель, едва ли Вы знакомы с борзыми и псовой охотой, которая отошла в вечность лет 30 тому назад, то мне необходимо несколько слов сказать, остановившись на этой проблеме, ибо борзые, как я сказал, были значительной составной частью той среды, которая меня воспитывала. Пусть Дарвин и его последователи выясняют, когда произошло разделение собак на породы, характеризуемые не только внешними признаками, но и профессиональными качествами. Людские языки пошли, говорят, со времен строительства Вавилонской башни, а когда появились овчарки, доги, сеттера, пуделя, пойнтера и т.д., не разберет и Шерлок Холмс. Не буду разбирать и я, а укажу лишь, что борзые очень древняя категория собак, разделяющаяся на множество разновидностей. Общим их профессиональным признаком является быстрота бега, благодаря которой они и использованы и европейцами, и азиатами для ловли зверей зайцев, волков, лис, антилоп и т. д. Характерно для них всех в общем их сухопарое туловище, длинная шея, тонкая длинная голова, длинные мускулистые, но не толстые, а «сухие» ноги. Иные разновидности имеют хвост (так называемое правило), а иные без хвоста (это южные и азиатские); другие с более или менее длинной шерстью; если она умеренной длины, то это «псовые» борзые, с правилом, являются исконной гордостью псовых охотников России с древнейших времен ее истории. Эти русские борзые разделялись на различные «породы», которые выводились псовыми охотниками в преследовании двух целей резвости бега, «скачки» собаки и ее красоты, для которой существовал некоторый закон. Конечно, эти две цели стремились воплотить воедино. Славились породы Казимова, Голицына, Шереметева, Столыпина, Иловайского и других. Царские и великокняжеские псарни не дали хороших пород, потому что там работал больше рубль, чем истинная научная мысль преданного делу выведения породы заводчика-охотника. Среди славных пород далеко не последнее место занимала и порода Мачеварианова. Его порода, взлелеянная моим отцом, давала чудесные образцы собак и по красоте, и по резвости. Единственным упреком по ее адресу могло быть лишь замечание о несколько малом росте собак, мало пригодных в силу этого к травле волка, но и у нас бывали кобели шестнадцати-семнадцати вершков в загривке. Тело борзой собаки длинное и несколько, но не очень, плоское, и ребра имеют достаточную выпуклость и спущены к средней линии груди довольно круто; грудь переходит в поджарый живот. Спина у кобеля несколько, но немного, выпукла кверху и не должна походить на спину «осетра»; у сук допускалась и более прямая спина «скалевистая». Зад у собаки спущен книзу постепенно и с округлостью и не должен иметь вида 43

44 «коровьего». Тазовые и бедренные кости одеты крепким слоем мускулов так же, как и плечевой пояс; мускулы на ощупь плотные, не пастозные, рыхлые, а сухие, как и мышцы задних и передних ног. Эти мускулы носят название «черные мяса». Помните, как Ноздрев убеждает Чичикова купить борзого кобеля: «Нет, ты пощупай черные мяса, крепости удивительной». Чичиков пощупал, черные мяса оказались действительно крепости удивительной. Передние ноги прямые, должны стоять параллельно друг другу, разделенные широкой грудью, тоже крепкой, <пропуск> этих ног должны стоять несколько выше нижней границы груди и не быть обращены к груди, а несколько вывернуты наружу, должны смотреть «в поле». Задние ноги должны иметь не слишком большой прогиб, а скакательный сустав той и другой стороны также не должны смотреть друг к другу, как у коровы. Правило хвост спускается изящной дугой, открытой кверху чуть ниже скакательного сустава, и не должно быть наклонено ни в ту, ни в другую сторону свалено на стороне. Оно одето шерстью, книзу свисающей каймой. Лапы должны быть «в комке», с тесно примыкающими друг к другу пальцами, так что, когда борзая стоит, она едва касается пола пяткой. Шея длинная, лебединая. А красота головы это прямо объект для поэзии. Голова длинная, но в пропорции со всей собакой и особенно с шеей. Лоб широк, но не слишком, не «прилобист», уши посажены у затылка и заложены на тыл шеи так, что встречаются концами; некоторые собаки держат их охотно поднятыми конем. Морда, то есть часть головы от черепа до конца носа тонкая, сухая, в особенности область переносья, так называемый щипец. Глаза обычно темные, опушены ресницами, с большими роговицами, красоты необычайной, и в устах охотника невесте: «Ваши глаза прекрасны, как глаза моей Чародейки», звучит вполне естественно. Собаки бывали и белые, и черно-пегие, и желто-пегие, и муругие, и черные. Да простят мне сохранившиеся еще на земле остатки псовых охотников, если я напутал что-либо при описании канона внешности борзой собаки за давностью лет. Наши собаки получали на выставках собак в Москве, в манеже, неоднократно награды похвальные отзывы, малые и большие серебряные медали, а одна собачка Чародейка даже золотую медаль. Однажды, когда я по болезни уха был отвезен в Москву матерью, я попал на собачью выставку. Какой радостью для меня было увидеть в огромном здании манежа, где скопились сотни собак разнообразных пород, где стоял шум от оркестра и собачьего лая и воя, наших родных мне собачек, а около них нашего бородатого друга Тимофея, который в нарядном охотничьем чекмене, с серебряным кавказским поясом и кинжалом, в шапке с выпушкой выглядел красавцем. 44

45 На собачий завод моего отца было много нареканий со стороны непонимающих людей. Говорили, что собаки были одной из причин разорения моего отца. Это неверно. Собаки окупали и свое содержание, и служащих, имевших отношение к охоте. Каждый год две-три собаки продавались за хорошую цену по рублей, и эти деньги шли на расходы по псарному делу. А тогда, когда отец был уже близок к разорению, собачки отдалили момент его наступления. Для уплаты нависшего дамокловым мечом долга отец продал всю свою охоту помещику Иловайскому в Донбасс и вышел на время, правда, из затруднения. Борзыми собаками была пропитана жизнь не только моя, но и всей нашей семьи. Собаки были любимицами и отца, и матери, и моей сестры, и дяди Феди. Все мы во главе с Тимофеем ревниво берегли честь наших собак, отстаивая их преимущества перед собаками других охотников соседей помещиков. Это не трудно было сделать по отношению к таким, как Пановы, Долгинцевы, но труднее по отношению к дяде Михаилу Ниловичу из Ромоданова; его собаки не могли равняться с нашими по красоте, его собаки были грубы, но они были более тренированы благодаря частым охотам и иногда превосходили наших по резвости; но стоило нашим натренироваться и конкуренция отпадала, и еще раз доказывалась справедливость положения, что ладность статей, то есть гармония телосложения, залог и большего функционального совершенства. Охота с борзыми ставилась мною много выше ружейной. Вряд ли я сумею описать ее выпукло и картинно. И уже заранее мне хочется призвать на помощь себе союзников: Льва Толстого, Некрасова и Дриянского. Я очень прошу читающих эти строки не полениться взять из шкафа «Войну и мир» и перечитать сцены, в которых Николай Ростов и Наташа охотятся с борзыми. Изумительное описание. Некрасов посвятил ей стихи. Когда мне было 10 лет, я тоже дерзнул в этом направлении: Выскочил заяц, бежит, что есть мочи, Страхом блестят его круглые очи. Вот он несется по полю вдали, Да догоняют собачки мои. Детка стрелою вложилась вдогонку, Первой дала она зайцу угонку. Злыми ногами спешит Чародейка. Эта, как кошку, поймает, злодейка. Мечется заяц в высоких жнивах, У той увернется, у этой в зубах. 45

46 «Вложилась», «угонка», «злыми ногами» это все охотничьи выражения. Третий поэт псовой охоты Дриянский дал удивительное ее описание в своей книге «Записки мелкотравчатого», которую ныне почти невозможно найти. В ней даны замечательные картины охоты; говорят, Тургенев очень высоко ставил это произведение. Указав на этих трех замечательных авторов, я, как вижу, подложил сам себе свинью. Но ничего, попробую, не все же одних соловьев слушать, иной раз и щебетанье ласточки, и бой перепела интересны. Сентябрь. Поля убраны, даже копен, на них нет. Озими настолько окрепли, что можно ехать по ним верхом, не причиняя им вреда. Необозримые пространства полей в нашем распоряжении поезжай, куда хочешь. Охота производится в наездку. Лошади верховые подведены к крыльцу; Тимофей, торжественно-серьезный, отдает короткие приказания, которым и мы с сестрой подчиняемся беспрекословно. Кругом вертятся собаки, толпятся дворовые, служащие; я еду на сером мерине Тритоне, сестра на Беленьком, двоюродный братишка Миша восьмилетнего возраста на своей двадцатилетней лошадке Птичке. Вот собаки взяты на своры, и мы двинулись через Жулебино на Анучинскую гору, в нескольких верстах от усадьбы. Это прекрасное место для охоты в наездку, всегда есть там зайцы, но почва каменистая, усеяна мергелем, который нередко дает порезы лап. Пологая гора покрыта частью жнивьем, частью зарослями невысокой полыни. Вот мы разравнялись в линию (нас шесть верховых) и медленным шагом едем по полю. Внимание напряжено в ожидании, что из-под ног твоей лошади выскочит заяц-русак. Вместо него, с громом и треском, взвивается стая куропаток. Мой сосед инстинктивно выпускает конец своры, и собаки соскочили с нее. Пришлось остановиться, чтобы собрать их. Выговор от Тимофея за ротозейство. Едем дальше. Из-под ног лошади Тимофея выскочил здоровенный русак. Возглас Тимофея: «Ту его!» заставил вздрогнуть всех: и охотников, и собак, и лошадей, да, вероятно, и зайца. Собаки спущены со свор, они заметили зайца, вложились за ним и спешат к нему, а за ними мчимся и мы все в каком-то атонервическом упоении погони. Никакой мысли о рытвинах и оврагах, через которые привычные кони прыгают; никакой мысли о возможности упасть, вся мысль о зайце впереди и о собаках позади него. Здесь мысль работает внимательно. Видишь и замечаешь все. Я вижу, как русак мчится по пашне, покрытой невысокой полынью по направлению к невысоким кустикам, которыми покрыт спуск с Анучинской горы в глубокую лощину. Для зайца там спасение. Путь его бега идет несколько вверх, на изволок; зайцу это выгодно, его длинные задние ноги дают ему сильный прыжок, а короткие передние легче находят опору, 46

47 чем на ровной поверхности, а тем более чем при прыжках под гору. Собаки наши догоняют его, спеют к нему, как выражаются охотники, но медленнее, чем требуется; мне хорошо видно, как то Лихотка, то Летка оказываются впереди других. Вот выделяется вперед уже немолодой, осанистый, как говорят охотники, кобель Темирхан, быстро начал настигать русака, которому пришлось сделать, чтобы не попасть ему в зубы, быстрый поворот в сторону. Темирхан по инерции бега пронесся мимо уклонившегося зайца вперед и, чтобы повернуться для его преследования, задержал свой бег и значительно отстал от него. Хорошая собака настолько быстрее зайца, что на ровном поле, при отсутствии кустов и оврагов, где заяц мог бы исчезнуть из поля зрения собаки, последняя опять нагонит его. Может повториться опять такой же эпизод, который носит название «угонка», но после нескольких таких угонов либо собака устанет и отстанет, либо заяц, тоже уставший, не успеет увернуться. Но если за зайцем гонится не одна борзая, а несколько, то положение для зайца более невыгодное: вторую угонку дает ему уже другая собака, а там и третья, и иной раз он попадается в зубы не самой резвой из них, а самой медленной, тупой, как она зовется на жаргоне борзятников, собаке. В нашем случае для зайца невыгодно было то, что за ним гналось несколько собак, но пространство для травли было невелико, до кустов оставалось всего несколько сот метров, и у зайца было много шансов на то, что он успеет добраться до них; да к тому же при резвости зайца матерого русака травля растянулась: близко к зайцу было только 2 собаки Темирхан, от которого он увернулся, и Летка, и третья собака Шакир отстала от этих двух, а остальные безнадежно отстали от Шакира. Первая угонка причинила зайцу тот ущерб, что путь его к кустам пошел уже не по прямой, а по косой линии, путь к спасению удлинился; вторая угонка дана была Леткой, и путь зайца пошел по новой косой линии; еще одна угонка Темирхана, успевшего опять набрать скорость; второй угон со стороны Летки не последовал, она пыталась затормозить свою проскачку, перекувыркнулась через голову и, вскочив на ноги, даже потеряла зайца из виду; Темирхан, после угонки тоже потерявший темп, правда, «вложился» за русаком опять, но было уже очевидно, что он не поспеет дать ему хоть одну угонку до кустов совсем рукой подать и по прямой; без угонок заяц, конечно, скроется в них. У меня, да и у всех, кончая маленьким Мишей, буря чувств надежда, поднимающаяся до энтузиазма при виде того, как сокращается расстояние между собакой и зайцем, сменяется отчаянием при виде того, как после третьей угонки расстояние между зайцем и кустами уменьшается; мы кричим все, голос Тимофея, взывающего к Темирхану, становится 47

48 каким-то плачущим на высокой ноте воплем; я чувствую, как в сознании моем выплывает роковое слово «протравили», позорное для борзятника слово. Лошади несутся, как угорелые, беспрерывно понукаемые нами. «Не выдай, Летка, голубушка», несется стон Тимофея, как будто Летка слышит его. И голубушка Летка выдала, но вдруг не выдал Шакир, так безнадежно не поспевавший за чемпионами Леткой и Темирханом. Вдруг, точно под влиянием какого-то энергетического взрыва, он понесся мимо Темирхана и Летки, отделился от них, как от стоячих, стал с невероятной быстротой приближаться к зайцу, который, казалось, стал бежать медленно, так велика была скорость скачки Шакира. Мое сердце екнуло от радости и восторга при виде этой бешеной стремительности Шакира. «Это бросок», пронеслось у меня в сознании; я испытывал даже какой-то мистический восторг от понимания того, что я вижу этот знаменитый бросок борзой собаки, о котором, как о проявлении какойто собачьей гениальности, бывало, слышал от Тимофея и которого я не чаял увидеть; и вот этот бросок предо мною и совершает его Шакир. Бросок Шакира длился какие-то мгновенья: как пуля, домчался он до зайца, который не имел времени увернуться; Шакир с налету не то схватил его на мгновенье, не то ударился в зайца грудью нельзя было разобрать; но, когда мы подскакали, заяц лежал мертвый, а Шакир стоял вблизи его, перепачканный в земле, в каком-то оцепенении. Зайца не пришлось и прикалывать. Тимофей отпазанчил его, то есть отрезал одну заднюю лапку у локтя, прорезал другую ножку под ахилловым сухожилием, просунул ампутированную ножку сквозь отверстие, перевязал ножки одним из ремешков, что висят за охотничьим седлом (торока) и приторочил зайца головой книзу к седлу. Отрезанная ножка была разделена на части, и кусочки розданы собакам. Нечего и говорить, что настроение у всех было торжественноповышенное, а на Шакира, как на носителя высокого таланта-»броска» отныне стали смотреть с уважением. Я описал выше, среди картин природы, охоту за зайцем с борзыми по пороше, по следу, оставленному зайцем на выпавшем недавно снеге. Мне остается упомянуть и про первую охоту с гончими, или с облавой. В первом случае в небольшой лес, окруженный полями, так называемый остров, пускается стая (штук 10-12) гончих собак, работой коих руководит специальный дрессировщик их, доезжачий. Борзятники верхом, держа двух-трех борзых на своре, стоят на поле на «лазах» и ожидают выхода из лесу зверя (лисицы, волка, зайца). Отец не держал гончих собак, и видеть эту охоту удавалось редко. Трудно передать красоту осенней лесной природы, оживленную голосами 48

49 гончих, напавших на след зверя в лесу, и тем чувством ожидания, которым, охваченный, стоишь, напрягая и слух и зрение. Описание охоты с гончими, данное Дриянским, непревзойденный образец литературного творчества. Ну, довольно о псовой охоте. А мои воспоминания об охоте вообще и о псовой, и о ружейной, и о всякой другой я завершу рассказом о лебедях. ЛЕБЕДИ Весна пришла как-то сразу. Еще два-три дня тому назад была многоснежная зима, с порядочным морозом. Правда, дни стояли солнечные, но никто и не думал о близкой оттепели, и снег еще весело поскрипывал под валенками или под полозьями саней. И вот за несколько дней все изменилось: быстро потеплело, снег осел и так дружно начал таять, что не стало никакого проезда ни на санях, ни на колесах; дороги полный затор, колеса проваливаются. Еще несколько дней тепла и тронулась наша река Аморда, начав с невероятной быстротой наполняться талой водой, которая бежала в нее и из ручьев, и с берегов, покрытых сугробами; едва успели спустить плотину, которую чуть не прорвало бурлящими потоками серой, грязной воды, которая несла льдины, крутя их в водоворотах. Но и при спущенной плотине река выступила из берегов, затопила часть сада, по которому стало можно ездить на лодке, и разлилась по своему луговому берегу до самой Жулебинской горы, с которой лились потоки. Вода, всюду вода, разлив небывалый, какого и старожилы не помнят. И днем и ночью летят перелетные птицы на север. Днем мы, мальчишки, все время на воздухе и следим за журавлями и гусями; ночью только слышны какието свисты, птичьи голоса. Учиться невозможно! Разве можно учиться, когда, сидя в классной комнате, мы сквозь диктовку гувернантки фрейлейн Аллы слышим, как в конце коридора мельник докладывает нашему любимому дяде Феде, нашему охотничному воспитателю, о каких-то пролетных птицах, очевидно, где-то опустившихся? Нам слышен голос дяди Феди, который выясняет, где они сели. «Вероятно, гуси», думаем мы и пишем вместо <пропуск>, к отчаянию гувернантки. И вдруг до слуха нашего доносится голос мамы, принимающей участие в разговоре: «Да ты, может быть, ошибаешься, Михайло, и принял гусей за лебедей?» «Никак нет, дело верное», следует ответ. Лебеди! Неужели 49

50 дядя Федя уйдет без нас? Но дядя Федя не такой человек: мы слышим его шаги к нам, и ура, ура! он просит фрейлейн отпустить нас с ним. Фрейлейн моментально соглашается, потому что она влюблена в дядю Федю, и ей самой осточертела диктовка в этот солнечный вешний день. В доме поднимается суматоха: сборы в экспедицию. Мы уже знаем, в чем дело: на той стороне Аморды, на спадающем уже разливе ее, в нескольких стах шагах от мельницы спустилось небольшое стадо лебедей 4 штуки. Лебеди! От одной мысли о них уже кружится голова и бьется сердце. Мы видали, конечно, их изображения, читали о них в книге Брэма. А тут мы их увидим воочию, да еще дядя Федя берет ружье стрелять будет! Как интересно! Мы одеваемся в короткие полушубки, напяливаем болотные сапоги. Мама идет в сером драповом пальто, в серой круглой шапочке и тоже в болотных сапогах. Вот и предводитель наш дядя Федя с ружьем Пипера; он опоясан патронташем; мы уже знаем, что в одном стволе у него патрон с дробью 10, а в другом с мелкой картечью. Мы идем по аллее сада, то и дело проваливаясь сквозь рыхлый, тающий снег; дядя Федя все время совещается с идущим с ним рядом мельником; в голосе его слышится волнение, он задает мельнику бесконечное множество вопросов о подробностях поведения лебедей; наконец, он извлек из своего собеседника все, и, обратившись к мама, начал напевать ей песню «разбойника», в которой рассказывается, как он ограбит Касимовских купцов в Муромском лесу; вследствие этого мама будет ходить вся шелком одетая и спать на лебяжьем пуху. Вот мы подошли к плотине. Старшие начали было сомневаться, можно ли нам перейти по ее мосту на ту сторону: как бы не закружилась голова, как бы мы не свалились. Мы подняли, конечно, протест, в форме рева, и сломили сопротивление старших, опираясь на поддержку мельника, ручавшегося за нашу переправу. Мы шлепаем уже на той стороне реки по грязи к плетню, отделяющему мельницу от лугов. Вот мы у плетня и с жадностью окидываем взорами затопленные разливом луга. Есть! Вот они плавают большие-большие, белые, как снег, с длинными шеями; они не похожи ни на диких, ни на наших домашних гусей. Их четыре штуки. Дальше ни нам, ни маме, ни фрейлейн, ни даже мельнику идти не полагается, чтобы не испугать лебедей. Пойдет дядя Федя один. Но все будет видно. Дядя Федя идет почти по колена в воде не прямо на лебедей, а приближается к ним по дугообразной линии. Он, как нам кажется, подошел уже на выстрел, но он не целится, а все идет и идет. Очевидно, он решил стрелять, только приблизившись, насколько это возможно, при взлете. Нам видно, что лебеди насторожились и вдруг поднялись, захлопав огромными крыльями, на воздух. Дядя Федя вскинул ружье, выстрелил два 50

51 раза; один из лебедей стал комом падать и тяжело шлепнулся в воду, остальные унеслись вдаль. Дядя Федя подбегает уже по пояс в воде к лебедю, берет его в руки. На помощь к нему уже мчится мельник и несет лебедя, держа его за шею. Вот он лежит перед нами, огромный, прекрасный, интересный во всех деталях. Ни у кого никаких сантиментов по поводу убийства такого красивого, величественного существа. Охотничья добыча! Возвращение домой шумное, веселое, точно какое хорошее дело сделали. Мы расспрашиваем дядю о деталях: после какого выстрела лебедь упал, из какого ствола он раньше выстрелил и т.д. Дома убитый лебедь возбудил внимание целой кучи народа. Событие обсуждалось семейством и всеми усадебными жителями с разных точек зрения. Кто говорил, что с него надо снять шкуру и набить чучело, которое явится украшением зала и предметом, возбуждающим зависть всей охотничьей округи к удаче нашего немврода дяди Феди; другой настаивал на том, что надо использовать пух лебедя для подушки, а перья еще для чего-то; иные примыкали к только что приведенному предложению из соображений кулинарных, ибо мясо без шкурки потеряет свой вкусовой эффект. В конце концов, лебедя ощипали, чтобы пустить по линии чревоугодия, а черные ноги его отрезали, чтобы засушить в стоячем положении и сделать из них два подсвечника. Ощипанный и без ног лебедь имел жалкий вид, и о нем перестали говорить. А разговоры о происшествии, как о таковом, продолжались еще и на другое утро. Вспомнили и об улетевших трех лебедях, но так, мимоходом. И вдруг прибегает мельник и сообщает, что на том самом месте, где убит лебедь, опустилось три лебедя. Дядя Федя помчался с ружьем на мельницу, мы увязались за ним. Как только дядя Федя перелез через плетень, лебеди не подпустили его к себе и на триста шагов, снялись и улетели, издавши какие-то жалобные звуки вроде звука отдаленной трубы. Добыча улетела вот и все, что мы с досадой почувствовали. На следующий день лебеди опять на несколько минут сели на место убийства их товарища и улетели уже навсегда. И через много десятков лет вспоминаю этот эпизод с тяжелым чувством. В то самое время, когда мы, люди, ощипывали убитого лебедя и отрезывали ему ноги, оставшиеся три лебедя чувствовали тоску по своему товарищу, жене или мужу одного из них; они улетели от ужаса смерти, но задержали свой отлет на север на двое суток и два раза прилетали на место его гибели, точно надеясь на чудо, с риском быть убитыми. Сравнение их и наших чувств не в пользу нас, людей. Не скоро я очнулся от охотничьей страсти! Я был охотником много лет и только в возрасте тридцати пяти лет бросил охоту, как бросают курить или пить, осознав всю жестокость этого развлечения. Я не могу 51

52 осуждать охотников: разве мало осталось у меня страстей, от которых я не очнулся? Но я радуюсь, что, освободившись от этой страсти, я никого не научил охоте; я радуюсь, когда вижу человека, не сделавшегося охотником, и был бы рад, если бы и сын мой не заразился этой страстью. Ему и посвящаю это маленькое воспоминание о лебедях. Итак, пришло время, изменилось мое сознание и мировоззрение, и я бросил охоту. Но брошу ли я камень в охоту? Охота дала мне чрезвычайно много. Она дала мне моменты тесного общения с природой. Правда, охотясь, я не столько искал природы, сколько дичи, мое внимание было устремлено именно на нее, но поскольку это искание дичи совершалось среди природы, последняя, так сказать, насильно проникала в мое сознание, да и не все время я сосредотачивался на процессе преследования дичи. За пределами этих моментов много времени я оставался лицом к лицу с природой, и тогда она всецело охватывала меня, влияя на меня и эстетически и физически, сообщая всему организму крепость и выносливость. И эти результаты жизни в природе, быть может, не истрачены и до старости. Общение с собаками, с лошадьми дало мне близость с животным миром. А встречи с охотниками из моего круга и из круга рабочего класса и с крестьянами дали мне то истинное начало демократического отношения к людям, которое осталось у меня на всю жизнь. Оно стирало те черты барства, которые давались моей принадлежностью к помещичьему слою; эти черты, правда, в нашей семье сильно ослаблены; это тоже в значительной степени было связано с тем, что и отец, и дядя, и деды были охотниками. Это облагораживающее влияние охоты ясно выступает в книге Дриянского и прекрасно оттенено в «Войне и мире» Толстого. Я отмечу также, что охота пробуждала в моей душе сильные эмоции, упражняла ее волноваться без вреда для нее, и эти эмоции заменяли для нее другие страсти. Итак, от охоты, не останавливаясь на побочных, второстепенных ее влияниях, я получил много для развития моего характера в благоприятном, думаю я, направлении. Но какой ценой для птиц и зверей? Как вычеркнуть из моего сознания, раз оно уже очнулось, то море страданий, которое я причинял этим бедным существам, которые имеют несчастье принадлежать к так называемой «дичи». Все эти подраненные утки и бекасы, которые долго и мучительно умирали где-нибудь под кочкой на родном болоте можно ли их вспоминать без стыда? И как вспомнить без жалости (увы, задним числом) этих раненых птиц, которых я приканчивал, ударяя головой о приклад ружья или втыкая им перо в затылочное отверстие, чтобы разрушить мозг. И даже самое убийство их кто дал мне право на это?.. 52

53 Глеб Успенский описал талантливо, как всегда, картину рыбного промысла на Волге. Пойманную рыбу потрошили живой и засаливали. «А что, задает вопрос Успенский, если бы рыба могла стонать жалобно, громко стонать от боли, то неужели люди продолжали бы свое варварское дело?» Конечно, да. Так и я продолжал охоту, только что прирезав зайца, который успел еще закричать жалобно, протяжно, громко, пока кинжал шел ему через шею и грудь; так продолжал я и удить рыбу, вытащив крючок из пойманного карася вместе с частью его пищевода, в который впился крючок. Я знаю, что многие, читая эти строки, скажут: «Все это сентиментальности. Не нами начато, не нами и кончится. И зачем это нападать на охоту, когда сам пишущий эти строки, эти мемуары, ест мясо животных и не воюет против мясоедения и против боен, и не делает ли он экспериментов на животных, иной раз и жестоких, и как же обойдутся без охотничьего промысла люди, только и живущие им?» На вопросы об экспериментах я отвечу в другом месте. Мясоедение (а с ним связаны и бойни, и охотничий промысел) настолько при современном состоянии культуры пропитывают условия нашего питания, что от него трудно (хотя и следовало бы) отделаться; вегетарианство вполне могло бы заменить его, но я лично не могу избавиться от него и, конечно, я не могу испытать удовольствия от собственноручного убиения скота на бойне. А охота преследование и убиение дичи не была для меня необходимостью для питания или служебным делом, как для егерей или промышленника. Охота зиждилась исключительно на удовольствии, и я осознал предосудительность его, только причинив животным много страданий. Я отказался от этого удовольствия под влиянием двух происшедших в моей психике изменений; я обсудил мое развлечение философически и нашел его недостаточным для себя, но этого было бы мало, как его оказалось мало для приведенной в качестве примера атавистической страсти архиерея; но у меня возникло при этом еще и чисто эмоциональное чувство жалости к птицам и зверям. И это решило мою победу над охотничьей страстью. Жалость вытравила ее. Я жалею птиц и зверей и желаю, чтобы охотников, по крайней мере, «любителей», больше не было. Я желал бы, чтобы у охотника появилась жалость к зверю и птице. Я решил этот вопрос для себя и никому не навязываюсь в менторы. Но, когда мне приходится вести беседу об охоте, я стараюсь напомнить молодому человеку, что в охоте, кроме одной стороны удовольствия, есть и другая страдание жертв охоты. А на замечание о том, что отказ от охоты лишает возможности получить всю пользу, которую я сам признаю за нею, я отвечаю очень-очень много. Здесь, в письменном виде, я постараюсь быть краток. Я категорически утверждаю, что вся польза, которая получается через охоту 53

54 от природы и людей, может быть получена через различные другие способы общения с природой и людьми. Таковыми могли бы явиться фотография, природоведение в разных формах, живопись для тех, кто к ней способен, спорт и т.д. Развивать эти мысли в моих мемуарах нет необходимости. Главное возражение могло бы быть сделано в том смысле, что трудно привить интерес к этим безобидным занятиям в том возрасте, когда мальчик живет еще рефлексами и инстинктами. Это вопрос педагогики. В раннем возрасте не стоит прививать и охоту, а в более позднем возможны во многих случаях (не во всех, конечно) более глубокие, содержательные, культурные интересы. О себе скажу, что я очень жалею о том, что мне не привили интереса к живописи, к которой я был, несомненно, способен и которой я стал заниматься на старости лет. Я видел около себя настоящего хорошего живописца в лице моего отца. Он обладал большим художественным талантом, он учился у К. Маковского и Прянишникова, и картины его были превосходны. Я часто вертелся около него, когда он писал, я чистил ему палитру и мыл кисти, я любил живопись. Но, увы, дальше этого не пошло. Если бы мне даны были приемы живописи, то я, вероятно, почувствовав результаты, увлекся бы живописью. Но этого не было сделано. Охотничья страсть не позволила войти в меня другому стремлению. А между тем через живопись я начерпал бы из природы больше интересных и полезных знаний, чем через охоту. Сама охота не была поставлена в нашем быту на должную высоту. Если псовая охота имела более или менее образовательный характер, поскольку я изучил хотя бы «собаковедение», то ружейная имела характер только развлечения, простой пальбы. А между тем она могла бы быть использована, например, на знание ружья, на зоологию, в частности, орнитологию. Так и было, например, у Сергея Бутурлина, сделавшегося знатоком теории стрельбы, а затем одним из лучших орнитологов государства, книги которого представили огромную ценность; так было и у моего троюродного брата, Бориса Житкова, который с охоты начал свою крупную научную карьеру зоолога и путешественника по северу; так было и у моего дяди ровесника моего Дмитрия Филатова, сделавшегося замечательным зоологом и биологом. Охота уводила меня, к сожалению, и от агрономических и ботанических возможностей, среди которых я рос. И мать и отец пытались приохотить нас к своим интересам садовода и сельского хозяина. Пока мы были еще маленькие и в возрасте десяти-четырнадцати лет, нам, конечно, была интересна вся внешняя сторона хозяйства, и мы охотно развлекались им при случае. Я уже упомянул про молотилку. 54

55 Нам весело было прикасаться и к другим сторонам хозяйства. Я любил побыть в поле во время жатвы ржи. Рожью засевалась значительная часть поля, и рассчитывать сжать всю ее при помощи жнеек было невозможно. Поэтому когда приближался момент жатвы, то подготовка к последнему шла по двум путям. Управляющий Дмитрий Михайлович и Тимофей Федотович разъезжали по соседним селам и весям и нанимали жнецов за деньги или со снопа, то есть за известное количество снопов со сжатой площади; а другая линия подготовки шла через кузницу и столярную мастерскую. Главным лицом в усадьбе во время периода жнитва становился кузнец Феоктист, высокий, худощавый мужчина лет пятидесяти, с необыкновенно мускулистыми и жилистыми руками, очень симпатичный, хотя и суровый на вид. Около кузницы стояли жнейки. Им «отбивали» и точили те ножипилы, которыми они срезают рожь; им исправляли оси, сваривали колеса, исправляли шестерни, которые приводили грабли, сгребающие сжатую рожь с платформы жнейки; в столярной чинили и заново делали деревянные части жнейки крылья, платформу. Оба эти учреждения, особенно кузница, оказывали скорую помощь жнейке, когда она к общему ужасу и огорчению всех останавливала свою веселую работу вследствие поломки в поле. А на поле царило большое оживление. Жнейка на паре лошадей идет со стуком и врезывается своим носом в сухую желтую рожь, ножи подсекают ее, и она валится на платформу, а грабли-крылья скидывают ее на жниво, где ее поднимает поденщица и вяжет из срезанной ржи снопы. Растут из снопов копны ржи, а рыдваны увозят из них копенки на молотилку. И мать и отец на поле целый день и надзирают и работают; мы получаем от них то то, то другое поручение, пользуясь для этого лошадью. Занятна и работа жнецов, в руках которых блестят серпы. Любопытны и вспашки поля ранней весной и работа рядовой сеялки. Но особенно привлекателен был сенокос. Наши луга расположены были в нескольких местах, но главный луг был за деревней, по берегу Аморды, где она делала большую излучину. Косари располагались несколькими группами, из которых каждая имела своей задачей выкосить свою долинку. Вот по всему лугу начали двигаться ряды косарей, взмахивая при каждом своем шаге косой вправо и срезая при каждом ее движении влево рядок сочной травы; при этом получался какой-то особенный шелковый звук; то там, то тут зазвенит коса, то там, то тут косарь остановится и, поставив косу так, что она упирается концом в землю, точит ее точильной лопаткой, отчего тоже получается характерный звук. В солнечный день пестрые массы косарей и женщин, двигающихся по лугу со сверкающими косами под аккомпанемент этих звуков косовицы, производит художественное впечатление. В одном из рядов 55

56 неизменно увидишь отца, который в русской рубашке энергично и сосредоточенно взмахивая косой, артистически кладет правильными рядами, выдерживая конкуренцию в искусстве косьбы с заправскими косарями. Вот и мне вручается коса и я тоже кошу, стараясь не ударить в грязь лицом, внимательно следя за тем, чтобы кончик ее не ткнулся в землю; сперва без привычки дело идет коряво, конфузишься под взглядом специалистов, но потом понемногу налаживаешь технику. Сельское хозяйство не привилось к моей душе. Насколько могу проанализировать это обстоятельство, были для этого причины. Во-первых, мы приезжали в деревню только на летние месяцы, и было жалко отдавать на хозяйство, которое представляло собой дело, то драгоценное время, которое можно было посвятить охоте нашей главной страсти и остальным развлечениям и деревенским радостям. Поехать полюбоваться сенокосом это еще было приятно и весело, а провести с утра до вечера на пашне или севе, встав чуть ли не до зари, когда выдался чудесный охотничий денек другое дело; а еще томительнее подводить всякие счеты и конторские книги. Во-вторых, в хозяйстве мы с юных лет чувствовали какую-то хроническую болезнь, язву, которая его понемногу разъедала. Мой отец и моя мать были совершенно свободны от какого-нибудь барского чванства и были достаточно демократичны не только по своим воззрениям, но и это главное по своим отношениям к служащим и рабочим, к крестьянам. И они, и наши родные пользовались, как люди, искренним уважением среди них, тем более что отец был и полезен и доступен населению, как врач; он широко славился и как терапевт, и как хирург, и как окулист. Но и из разговоров старших, и из отдельных высказываний дворовых и крестьян чувствовалась экономическая трещина, которая существовала между помещиком и крестьянином. В других имениях они были глубже, чем у нас, личные отношения несколько сглаживали ее у нас, но факт ее существования был заметен и по разговорам о потравах хлебов, о порубках нашего леса, о кражах, о препирательствах при найме на жнитво или вязку снопов или при сдаче земли в аренду. Мы чувствовали эту фальшивую ноту взаимоотношений господ и мужиков. Если у наших родителей были простые отношения с «народом», то у нас они были еще проще. Мы охотно общались с дворовыми и рабочими имения; с крестьянами на деревне тесного общения не было, но несколько человек деревенских детей (а среди них особенно «мальчики» Мишки) были постоянными сверстниками наших игр, купаний, экспедиций на Карамзинку и т.д. Через разговоры с ними (а с возрастом и через взрослых) я познакомился с бытом деревни и впоследствии произведения писателей-народников были мне доступны; это общение с деревенскими мальчиками, которые подрастали параллельно с моим 56

57 возрастанием, передавало мне и поэзию деревенской жизни с ее верованиями, мечтаниями, суевериями и рассказами об обитателях, напитывала меня и сквернословием и скабрезностями. Но при этих общениях никогда не стиралась окончательно разница нашего экономического и политического положения. А когда мои сверстники подрастали, то расхождение наше усугублялось еще и образованием, и сквозь сельское хозяйство мне всегда чувствовалась глухая, в то время еще не формулированная борьба за «землю». С дворовыми отношения были куда искреннее, сердечнее. Дворовые в большинстве случаев уже далеко отстояли от рабочих и крестьян и были ближе, даже близки «господам». Они были с нами уже одного поля ягоды и потому здесь, несмотря на разницу в положении, устанавливались уже истинно дружеские, незабываемые на всю жизнь отношения. И я и по сие время вспоминаю друзей, и Тимофея Федотовича, и ключницу Екатерину, и няню, и многих других из наших служащих. Третьей причиной, охлаждавшей мой интерес к хозяйству, было понимание того, что Михайловка обречена на разорение. Когда умер мой дед Федор Михайлович, то его имение в 1200 десятин должно было разделиться на семерых братьев. Они согласились между собой на том, чтобы имение целиком перешло к моему отцу с тем, чтобы он выплатил им стоимость их частей. Отец продал 200 десятин, выплатил часть долга, на часть долга выдал векселя, а имение заложил в банке. В молодые свои годы отец был полон надежд на то, что при рациональном хозяйстве и при достаточных урожаях он справится с долговыми обязательствами и с выплатой процентов. Он работал и толково и энергично. Но, увы, его преследовали два врага неурожаи и низкие цены на хлеб. Оказалось, что в течение ряда лет были неурожаи. Это было бы еще полбеды, ибо иногда случается так, что, хотя у тебя и неурожай, но цены на хлеб так высоки, что и малое количество проданного тобою хлеба дает тебе порядочный доход. У нас, помню, был такой год, когда вместо хлеба на полях была в изобилии лебеда (трава); но так как удалось ее продать на корма по высокой цене, то кое-как свели концы с концами; но бывает и так, что урожай очень хороший, а цены на хлеб низкие и имение терпит прямой убыток, а хуже всего, когда и неурожай и цены на хлеб низкие. Вот эти комбинации урожай и цены и погубили хозяйство моего отца. Процесс разорения, шедший через стадию второй закладной, тянулся много лет с кратковременными передышками, и много лет я слушал разговоры отца и матери об этих накладных, процентах, векселях и их учете, о займах, о неурожаях; о дождях, которые не идут тогда, когда надо (вследствие чего хлеб не всходит, а рожь сохнет), и идут тогда, когда не надо (вследствие чего копны хлеба на полях мокнут и прорастают); о ценах, о жучках, поедающих колос; о червях, уничтожающих цвет яблонь; 57

58 о саранче, о сибирской язве; о ценах на рабочие руки, граде и о прочих нуждах. И, слушая эти разговоры и видя отчаяние родителей, я ясно понимал, что дело идет плохо не от нерадения, а оттого, что больное долгами имение преследуют роковые обстоятельства; и я понимал, что мое «радение» об успехах имения не имеет цены, и я почувствовал страшную тяготу от сколько-нибудь глубокого проникновения в него. И я никогда не стремился в жизни к приобретению земельной собственности. Итак, сельское, да и всякое другое хозяйство интересовало меня лишь со своей внешней стороны, как развлечение. Если охота была главным моим интересом в Михайловке, то, конечно, не все же мое время было заполнено ею. Большим воспитательным фактором для меня, сестры и брата было общение с живыми людьми. Без перерывов мы жили в Михайловке до 1882 года, после чего, как сказано, мы большую часть года жили в Симбирске, а в Михайловку приезжали на летние каникулы на 2-2,5 месяца, да иногда зимой или весной на короткое время (на две недели). Встречи моего раннего возраста до шести лет я помню лишь отчасти. Смутно помню свою вторую кормилицу, конечно, уже после моей выкормки; она была второй, потому что первая, не имея молока, чуть не отправила меня на тот свет, кормя меня тайно жеваной кашей. Приблизительно в семилетнем возрасте я был несколько дней очарован девочкой дочкой исправника Назимова по имени Наташа и влюблен в нее. Как сейчас помню, как любовался ею на балконе, что выходил на двор; и сейчас мысленно вижу ее удивительную улыбку и замечательные губы. Приблизительно с шестилетнего возраста окружавшие меня лица начинают вспоминаться уже не в форме диффузной массы, а индивидуально. До двенадцатилетнего возраста яркой фигурой моего детства является наша няня Олимпиада Артамоновна Сафарова. Я вижу перед собой худую, среднего роста женщину, пожилую, слегка сутулую; у нее большой, слегка горбатый мясистый нос, ее лица симпатичного, заботливого он не портит, а на нем сидят очки с толстыми-претолстыми стеклами, которые она вечно на нем передвигает то вверх, то вниз, чтобы лучше видеть; я помню ее смутно и без очков, сильно подслеповатую, но потом (и это я помню) отец сделал ей операцию (снял катаракту) и после долгой возни с нею вооружил ее очками. Няня жила в маленькой комнатке около детской. Она охотно читала разные духовные книги; в комнатке было необычайно приятно посидеть с нею; ухаживала она за мной и за сестрой, всегда ласково ворча, укладывала спать, меняла нам белье; большую заботу проявляла к ночным горшкам, она их тщательно мыла и ее часто можно было видеть с вымытыми горшками в руках, идущей мимо кладовой в сад, чтобы положить в горшок крапивы или лопухов; с этой ботаникой они и ставились нам под кровать. 58

59 Она очень любила рассказывать о своей жизни на Кавказе, где она долго и давным-давно, еще юной, была с какой-то генеральской семьей, в период завоевания этой страны. Она вспоминала о жителях, не то грузинах, не то черкесах; «по-кавказски» она говорить не выучилась, но занимала нас отдельными словечками и выражениями, которые мы пытались повторить; из них я запомнил только два слова: «радона, батона», что неизвестно на каком наречии значило, кажется, «здравствуй, госпожа». Однажды экскурсии в кавказскую лингвистику, в которой и сам академик Марр запутался, ввергли няню в неприятность. Желая сказать какой-то женщине приветливое слово «по-кавказски», она произнесла его столь неудачно, что оно прозвучало, как страшное ругательство; собеседница вспыхнула от оскорбления и ударила ее по лицу; скандал закончился примирением только после долгих объяснений. Рядом с образом няни стоит и образ ее кошки, которая не имела имени, а всегда называлась «старая кошка». Она прожила четырнадцать лет и была замечательна тем, что, когда мы с братом ссорились и начинали драку, она мяукала и бросалась на нас ощетинившись, и царапала обоих, видимо, желая прекратить нашу братоубийственную битву. Няня умерла в очень преклонном возрасте в наше отсутствие, когда мы были в Симбирске. Мир праху твоему, милая старушка, подарившая мне столько любви и ласки. Вторым милым воспоминанием является для меня наша ключница Екатерина Ушанова родом из нашей деревни. Катерина была высокая, крепкая, несколько сухощавая женщина, с правильными чертами лица, несколько сурового, вернее, серьезного, но легко смягчаемого ласковой улыбкой; характером она была спокойная, добрая, никогда не повышала голоса. На ней лежала вся материальная часть домового хозяйства. В ее ведении находились кладовая, ледник и молочный погреб. Общение с Екатериной было приятно во всех отношениях. Не говоря уже о том, что от нее всегда веяло спокойной ласковостью и заботливостью обо всем нашем семействе (которое в ней души не чаяло), она была и источником, так сказать, нашего ненормированного снабжения всяким провиантом. Вот Катерина с ключами идет в кладовую спеши за нею и поживишься или вареньем, или миндалем, или винными ягодами, или изюмом и другими продуктами; увидишь ли, что открыта дверь ледника, не лишнее прогуляться туда и уж наверно получишь в этом прохладном, столь приятном летом приюте стаканчикдругой чудесной лимонной водицы с изюминкой, которая вкуснее всякого нектара; не мешает прогуляться за нею и в погреб, чтобы получить хорошую чашку сливок или сметаны. А в тихий летний вечер, когда пьют чай на террасе, что выходит в сад, появление Катерины с мискою малины или 59

60 земляники немало способствует повышению настроения чаепийцев. Если приходилось приехать в Михайловку зимой, то помещением для жилья служили только комнаты няни и Екатерины, так как остальная часть дома с его огромными комнатами не отапливалась: там было холодно, неприветливо, пустынно, а на этом конце, у Катерины и няни, было тепло-тепло и от весело трещащих печек, и от любви и ласки, и уютно-уютно. Екатерина пережила имение и умерла через несколько лет после продажи его. Вспоминаю тебя, милая Катерина, добром. Вспоминается длинный ряд дворовых служащих. Вот кучер Кирей, запрягающий тройку в конном сарае с помощью конюхов в тарантас. Коренник ненадежный и его держат под уздцы, пока припрягают пристяжных. Вот Кирей, надев кучерской армяк, уселся на козлах, разобрал вожжи и произнес конюхам: «Пускай». Тройка двинулась из ворот сарая довольно корректно, и явилась надежда, что подача ее к крыльцу дома пройдет благополучно. Не тут-то было. Только проехал Кирей мимо скотного двора, лошади «понесли», то есть вся тройка, точно в нее вселились бесы, поскакала в карьер. Удерживать несущую тройку, натягивая вожжи, не только бесполезно, но и опасно, ибо если вожжа лопнет, то управление лошадьми будет потеряно и свалиться со всем экипажем и седоками куданибудь в овраг ничего не стоит; надо стараться, работая вожжами, направить тройку на пашню, где ей трудно скакать, на копны хлеба, на стог, на не скошенный луг или рожь. И вот Кирей искусно маневрирует своей бешеной тройкой на широком дворе; он делает по нему широкие круги, тройка мчится, все живое разбегается в стороны, того и гляди попадет под лошадей собака или ребенок. Экипаж накреняется на поворотах, готовый опрокинуться; Кирей бледен, сосредоточен; наконец, лошадиный психоз кончился, тройка уперлась в забор, со всех сторон бегут люди. Поправляют сбрую, оглаживают лошадей; передохнувший Кирей лезет на козлы и, сделав круг по двору, подает успокоившуюся тройку к крыльцу, где стоит готовая к отъезду мама, второй раз не подхватят сегодня. Вот вспоминается силач рабочий Илья. Это настоящий Илья Муромец по фигуре и силе, только что без бороды, а с бородкой. Изумительный игрок в лапту. Лошади, на которых он пашет плугом, тоже изумительны по своему гигантскому росту. Одну зовут «Боевая», а другую это ее сын-жеребец «Вагон», производитель нашего конного завода рабочих лошадей. Работников у нас человек двенадцать. Я иногда забегаю к ним в людскую вечером; там во время ужина довольно шумно и весело, нередко выучишься новому крепкому слову, да кстати (мне ведь уже 15 лет) с красивой стряпухой Степанидой пошепчешься она моя первая платоническая любовь, а я для нее, по меньшей мере, тридцатая. 60

61 За воротами двора живет Иван Максимович в отличном доме, подаренном ему дедушкой Федором Михайловичем. Иван Максимович типичный дворовый из крепостного времени, но вышедший на волю еще до освободительной реформы. Он очень умен, хитроват, держит себя с господами дипломатически, но с достоинством, а с остальным миром свысока; он знает все, конечно, лучше всех и бесконечно авторитетным тоном разговаривает по вопросам охоты и со свои племянником слесарем Морозовым, и со своим зятем Тимофеем, но без достаточных оснований. Мне вспоминается и садовник Павел, добросовестный исполнитель предначертаний моей матери по ведению сада, цветников и огорода, с которым, как и с его племянником Ваней, я был в дружбе. В нескольких строках задержусь на Дмитрии Михайловиче, много лет состоявшем управляющим. Это был грузный мужчина, с большой черной бородой, довольно представительный; на белом иноходце Алешке, на котором он объезжал поля, наблюдая за рабочими, он был даже красив. Были кое-какие разговоры о том, что он поворовывает, но, по всей вероятности, неосновательные, и отец доверял ему до самого конца существования Михайловки. Я был с ним не в дружеских, но и не в холодных отношениях и, когда к нему приезжал в гости кто-либо из соседних приказчиков, бегал к нему тайно образующе, чтобы выпить несколько рюмок водки из графинчика, на дне которого сидел пестрый стеклянный петушок. Вспомнив перечисленных выше лиц, я подошел к главным, самым близким мне персонажам среди лиц, окружавших мое детство и юность в Михайловке. Это дядя Федя, Федор Федорович Филатов и Тимофей Федотович Ляхов. О сестре, брате, матери и отце я буду говорить в другом месте. А здесь попытаюсь дать портреты этих двух людей, горячо мною любимых и сильно влиявших на мою жизнь. Тимофей Федотович Ляхов был одним из самых милых людей, которых я встречал в жизни. Не потому кажется он мне таковым, что он наполнял собою мое раннее детство интересными впечатлениями. Я знал его много лет и на протяжении их я, юношей и взрослым, не нашел в этом человеке ни одной черточки, которая покоробила бы меня и ослабила бы во мне чувство и уважение к нему. И контролем к моей оценке этого человека и умного друга являются те неизменные уважение и привязанность, которые питали к Тимофею и мои родные мать, отец, дядя и их друзья и знакомые, и наши дворовые, и соседи-помещики, имевшие с ним дело, и их служащие, которые его недолюбливали. Но по этому признаку можно было признать этих людей или за нечестных, или за глупых. Как про дядю Федю, я скажу и про Тимофея, что его жизнь не характеризуется яркими фактами и эффектами. Тимофей 61

62 не историческая фигура, но Тимофей герой истории моей жизни. Моя жизнь капля в океане жизни человечества; но капли составляют этот океан, и не надо, любуясь колыханиями его волн, забывать о судьбе каждой частицы его; и для меня, капли, свет, исходивший от моих друзей и наставников, а к ним я всем сердцем отношу Тимофея, более был драгоценен, чем яркий блеск великих, но далеких светочей. Впервые я увидал Тимофея в очень раннем возрасте, вероятно, когда мне было лет шесть. Когда мне сказали, что приехал с военной службы Тимофей, о котором я что-то уже слышал, я побежал посмотреть на него и увидел высокого худого человека с большими усами, с бритым подбородком; он, в так называемой лакейской комнате, разливал молоко в банки, в которых лежали какие-то белые комочки; Тимофей обошелся со мной приветливо и объяснил, что он готовит себе кефир, который он пьет по случаю того, что у него болит бок и он кашляет. Лечение это ему назначил папа. Постепенно в Тимофее происходили изменения: он меньше стал кашлять, перестал быть худым и начал обрастать бородой, и из него получился могучий красивый мужчина с орехового цвета окладистой бородой, каким я знал его уже в течение всей нашей совместной жизни. Дружба наша росла не по дням, а по часам, и скоро моя жизнь (а потом и жизнь сестры) стала получать значительную долю своего питания от деятельности Тимофея в нашей усадьбе. Он питал меня бесконечными рассказами. Значительную часть их составляла его военная служба в Средней Азии. Потрясающие впечатления производили на меня повествования о переходах по песчаным пустыням под знойным солнцем; он живо описывал солдатскую жизнь, говорил об озерах, в которых солдаты рубили крупную рыбу на обед шашками; он рассказывал, как тигр тащил задавленного им быка к реке Амударье, как он бросился в нее вместе с добычей, как солдаты стреляли в него, но он переплыл реку и скрылся в камышах. Он рассказывал мне про моих дядей и дедов, жизнь которых он знал частью сам, но главным образом по рассказам. Тимофей изумительно оценивал людей всей нашей округи, и с его слов и я имел правильное суждение о них. Его характеристики никогда не имели тона сплетен. К «господам», как к классовому слою, он относился с уважением, но к тем представителям его, которые не удовлетворяли его идеалу «барина», он относился с презрением, он терпеть не мог мотов, фанфаронов, кутил, сквалыжников, «купцов» из дворян, картежников и тому подобных отрицательных типов. У Тимофея было два главных дела. Одним из них было управление домом. На его руках был и буфет, и столовая, и забота о гостях его можно было назвать мажордомом. Вторым назначением была псовая охота. Но, 62

63 кроме сего, Тимофей был, так сказать, всеведущ по самым разнообразным делам жизни усадьбы и вездесущ: и по конному делу, и по скотному, и по саду, и по поездкам в Симбирск, и по поручениям в соседние усадьбы и т.д. В деле псовой охоты он был центральной фигурой. В лице Тимофея отец имел изумительного помощника. Все начинания отца, как собачьего заводчика, находили в Тимофее умного и тонкого исполнителя, а нередко и советчика. Он был замечательным знатоком собачьих «статей» и беззаветно был предан идее поддержания и совершенствования мачевариальско-филатовской породы псовых борзых. Собак любил и возился с ними, не покладая рук, и в щенячьем возрасте, заботясь и о питании, и о первоначальном воспитании их, и о тренировке собак в более зрелом возрасте. Около Тимофея получал мое образование по собачьему делу и я. Часами я мог вертеться около Тимофея и собак, изучая правила собачьего телосложения. Он объяснял мне и показывал на «собачках» и как должно быть спущено ребро, и как должны быть поставлены уши, и каким сухим должен быть «щипец», и как не должна быть «прилобиста» голова, и что значит лапа в комке и т.д. и т.д. Я описал выше один из моментов работы Тимофея с собаками кормежку их на псарном дворе. Но собачье дело требовало от него очень много забот. Вот ощенилась какая-нибудь Лихотка или Красотка, и ее малюсенькие щеночки с еще мутными глазками и еще короткими хвостиками, копошащиеся около сосцов матери, которая переворачивает их то и дело своей длинной мордой и облизывает их, и не чувствует, что над ними склонился своего рода ангел-хранитель со своей огромной рыжеватой бородой, заботливо изучая их и как они подрастают. Ангел-хранитель обережет их щенячье детство и их юность, а потом будет отрывать их от веселых игр, чтобы «высваривать» их, то есть приучать их ходить в ошейниках на своре. А там и в поле за зайцами. А когда они войдут в меру возраста и телосложения своего, он в сотый раз оценит мне все достоинства своих любимцев и высчитает все шансы на получение медали на выставке в Москве. Отбор кандидатов на поездку в столицу дело не шуточное. И для консилиума отец нередко привлекает кого-нибудь из приехавших в гости друзей: то М.В. Столыпина, то Н.Е. Крупенского, то М.Н. Булдакова и других. Тимофей Федотович, получив предупреждение о предстоящем совещании, вымыл собак, расчесал их волнистую шерсть гребнем, надел им парадные ошейники, сам переоделся в чистый чекмень, расчесал бороду и, приняв торжествующий вид, повел своих друзей на своре в кабинет отца, где сидят члены этого совещания, являющегося прообразом экспертной комиссии выставки; не знаю, где строже суждения в этой 63

64 последней или здесь, в деревенской глуши. Тимофей не вмешивается, конечно, в замечания экспертов, но запоминает все оттенки их и потом уже обсуждает слышанное со мной, и если среди участников экспертов были случайные гости, профаны по существу, но мнящие себя знатоками, то их замечания подвергаются убийственной критике. Поездка в Москву совершается сложным путем надо доехать сперва до Пензы сто верст на санях, а потом уже по железной дороге. Сколько хлопот, беспокойства. Ум и опыт Тимофея все преодолевает. В манеже, где бывали собачьи выставки, сотни собак разных пород, шумно и от их лая, и от оркестра. Кажется, что где же нашим собакам добыть себе славу среди этой массы конкурентов. Тимофей Федотович в парадном костюме почти бессменно около своих протеже. Он, несомненно, волнуется, но уверенности не теряет, хотя состав комиссии ему и не совсем нравится. Публика часто подходит к нашим собакам, и нередко слышишь восклицание: «Смотрите, смотрите, какая красивая. Чьи это собаки?» Тимофей объясняет, но эти оценки значения не имеют. Но вот Тимофей настораживается. Подходит комиссия. Вот кто-то из ее состава приветствует Тимофея, видимо, узнав по прежней выставке. С радостью слышим одобрительные замечания, с тревогой критические: «Уши слишком низко поставлены. Прилобнет» и т.д. Но вот и конец выставки, и над собаками привешены оценки, и над нашими желанные слова: «Малая серебряная медаль, большая серебряная». Тимофей Федотович удовлетворен. Надо ли описывать его блаженную физиономию, с которой он повествует в Михайловке обо всех перипетиях поездки и семейству, и всему двору, и Ивану Максимовичу, своему тестю, слушающему его с видом ультразнатока. Рассказ свой Тимофей Федотович повторит и в Симбирске, когда поедет по вызову отца. Еще больше переживаний, чем поездка на выставку, дала Тимофею его экспедиция в Тульскую губернию к одному из крупных псовых охотников, князю П. В один прекрасный день, зимой, мой отец получает телеграмму от упомянутого князя: «Желая приобрести у вас собак мачевариановской породы, прошу прислать трех собак на выбор. Расходы все оплачиваю». Эта телеграмма, на которую отец ответил согласием, вызвала в Михайловке немало треволнений. Довести глухой и суровой зимой несколько собак в Тульскую губернию представлялось не легким делом. Оно возложено было, понятно, на Тимофея Федотовича. Предстояло доехать до Пензы на санях 100 верст. Надо было так устроить собак в санях, чтобы они не простудились, не поморозили ног; надо было их правильно кормить; надо было озаботиться тем, чтобы они не пострадали в своем внешнем виде, чтобы блохи их не заели, чтобы шерсть не свалялась, 64

65 чтобы не заболели в собачьем вагоне на пути от Пензы до Тулы. Тимофей Федотович с великим умом преодолел все препятствия. Он описал свое путешествие в пространном письме, написанном необычайно просто и картинно. Оно долго хранилось у меня. Когда экспедиция достигла, наконец, конечной цели имения князя П., Тимофей вздохнул свободно. Ему дали возможность умыться, поужинать, покормить, вымыть и расчесать собак; едва он закончил это дело, как его уже потребовали к князю, хотя и была уже ночь. Когда он вел собак по широкой лестнице на второй этаж дома, произошел комический эпизод, который очень рассмешил покупателя. По краям лестницы стояли чучела лисиц, волков и медведей. Наши «деревенские» собачки, никогда не видавшие чучел, стали с рычанием и лаем кидаться на них. Когда Тимофей входил в кабинет владельца, у него, уже успокоившегося, была только дума о том, «что за человек П., как на него надо смотреть и как говорить». Осмотр собак прошел как нельзя лучше. И сам П. и присутствовавшие, среди коих был Глебов, проявили знание дела; собаки им понравились и одну из них Лихотку П. купил. Тимофей Федотович был хорошо принят и через несколько дней пустился в обратный путь, который и совершил благополучно. Письмо Тимофея с описанием всей поездки привлекло, конечно, внимание всех, кому отец давал его читать. Слушал его и друг моего отца отставной гусар Д.Н. Мещериков, который был другом князя П. и его главным управляющим. Он прочитал письмо и самому князю П., который от души смеялся над некоторыми замечаниями Тимофея по поводу его псарного двора, и над приведенной выше фразой. Она сыграла большую роль в судьбе одного человека главного егеря князя. Устроена была большая охота с гостями на волков с облавой. Благодаря какой-то ошибке волки прорвались из кольца облавы и тенет и ушли. Князь П. был очень рассержен и послал за своим главным егерем. Князь П. верхом стоял на холме, а рядом с ним стоял на коне Мещериков. Было видно, как оплошавший егермейстер верхом спустился в лощину за ближайшим холмом и должен был появиться перед князем. Предстояла ему великая неприятность от крутого нрава П. Мещериков, которому стало жалко егермейстера, обратился к князю, который с гневным лицом ждал появления виновного из оврага, и сказал ему: «Князь, знаешь, о чем думает твой егермейстер?» «О чем?» хмуро спросил князь. «Он думает: что за человек князь, как надо на него смотреть и как с ним говорить». Пылкий, но отходчивый князь весело рассмеялся на эту цитату из письма Тимофея и, когда егермейстер выбрался из оврага, он, к своему удивлению, получил вместо грома и молнии несколько спокойных вопросов о причинах прорыва волков и способах нового их окружения. Карьера его не пострадала. 65

66 Тимофей Федотович был великим знатоком всех вообще сторон жизни нашей усадьбы и имения. Он хорошо знал и лошадей, и рогатый скот, и полевое хозяйство. Но в чисто хозяйственные дела он не вмешивался, чтобы не затрагивать компетенции управляющего Дмитрия Михайловича, которого недолюбливал. Помню, что, когда я было повадился к последнему на ужины с водочкой, он пришел ко мне, закрыл дверь и произнес мне такое нравоучение, что я прекратил мои экскурсии в неподходящую для меня компанию. Тимофей Федотович прекрасно знаком и с ружейной охотой, но он чистый борзятник и никогда не унизился до стрельбы из ружья. Он относится к ружейной охоте свысока, но с нами охотно ездит в наши экскурсии. Вот мы едем на длинных дрогах по проселочной дороге, окаймленной высокой созревающей рожью. Тимофей Федотович на козлах. Пара лошадей коренник и пристяжка весело постукивают копытами по плотному, но не жесткому еще грунту, издавая какие-то звуки, вероятно, благодаря передвижению воздуха в кишках, но которые приписываются почему-то «игре селезенки»; изредка лошадки и попукивают; дроги уже старые, заслуженные, дребезжат железными частями; все мы поем. Брат тянет тенором арию Цыганского барона, я баритоном валяю Князя Игоря, гимназический товарищ, гостящий у нас, вопит какую-то заунывную волжскую песню, а Тимофей Федотович поет басом каторжную песню, начинающуюся словами: «Звенит звонок, на счет сбирайся, Ланцов задумал убежать»; в песне повествуется о знаменитом каторжанине Ланцове, прославившемся своими побегами из тюрем. Этот конгломерат звуков заканчивается, когда мы подъезжаем к месту охоты. Когда мы, утомленные, мокрые, возвращаемся из болота или камышей к месту стоянки, мы застаем костер; лошади попаслись, сыты. На обратном пути Тимофей всю дорогу рассказывает об охоте и о старине. Тимофей Федотович великолепен в дни каких-либо съездов гостей на семейные торжества. Он торжественен в своем новом костюме и надзирает за ходом ужина или обеда с изяществом и искусством метрдотеля из Московского первоклассного ресторана; некоторые кушанья он подает сам. Своим искусством проведения торжественного дня он славится в округе, и нередко моих родителей просит кто-либо из соседей «отпустить Тимофея Федотовича помочь», то есть организовать именинное торжество. Когда мы жили уже в Симбирске, то перед вакатом за нами приезжали лошади из Михайловки, чтобы совершить нашу доставку в деревню за 200 верст, на «долгих». Истинной радостью было для нас, когда это путешествие поручалось Тимофею. С ним не только путь предохранялся от каких-либо дорожных приключений или препятствий, но и обеспечивался 66

67 рассказами; особенно важно было сидеть с Тимофеем рядом на козлах; он давал нам и возможность «править лошадьми». В малом возрасте давалась в руку одна вожжа от пристяжной, а позднее и все вожжи от всей тройки или четверки переходили в мои руки. Зимой и мы, и Тимофей напоминали полярных путешественников в своих меховых одеждах. Однажды, помню, Тимофей появился в Симбирске в необычайно пышном рыжем тулупе. Все удивились, где это Тимофей достал столько лисьих шкур на постройку своего тулупа, в котором рослая стройная фигура Тимофея с рыжеватой бородой, в рыжей лисьей шапке с наушниками была великолепна. Тимофей хитро улыбался и уверял, что это он столько лисиц затравил за осень и зиму; кто-то примерил на себя тулуп и воскликнул: «Ну, однако, тулуп-то тяжелый!» Ну, пришлось Тимофею объяснять, что он заказывал себе по окрестным деревням шкуры рыжих собак и из них сшил себе дорожный костюм «под лисицу». Выдумка оказалась блестящей только на вид: тулуп был дешевый, но вышел тяжелый, не очень теплый, да еще вдобавок в сырую погоду псиной попахивал. Тимофей, неутомимый рассказчик, умел и расспрашивать своих собеседников, и много усваивал из того, что я рассказывал ему по некоторым предметам гимназического курса, а также, когда я был уже медиком, и по медицине. Тимофей и курил и пил ничего; к нашим выпивкам в компании относился снисходительно, если они были в подходящей компании и если они не превышали известных границ. Замечательно, что никогда в жизни я не слышал от него ни одного скабрезного анекдота. К моему отцу и матери Тимофей Федотович относился не с уважением и преданностью, а с истинной любовью, и в нем они имели настоящего, верного на всю жизнь друга. Тимофей был замечательный семьянин. Он был женат на дочери Ивана Максимовича Самыльева, Агнессе Ивановне, прекрасной женщине, которая прирабатывала кройкой и шитьем. Никогда никакое облачко не нарушало семейной жизни семейства Ляховых. Детей наплодилось не мало. Я помню дочерей Юлию и Катю, сыновей Петра, Владимира, Михаила. Из них Катя сделалась фельдшерицей-акушеркой и через несколько десятков лет мне довелось познакомиться с этой достойной труженицей в Одессе, куда она приехала ко мне, как к окулисту; а с Петром Тимофеевичем у меня завелась через сорок лет переписка, из которой я почувствовал, что это человек умный и тонкий. Я охотно проводил время у Агнессы и Тимофея за самоваром, который ставился в летнее время на дворе около домика Тимофея. Незабываемые вечера! Закат разукрасил небо разноцветными облачками, на дворе пасется вернувшийся с лугов табун, чай красный, сливки густые, а рассказ Тимофея так жив и интересен. Агнесса, когда я пишу 67

68 эти строки, еще жива, но уже совсем древняя старушка. Отца Тимофея я не знавал, он умер в молодых еще годах, мать его Ефросинья Кузьминична, была милая, добрая старушка, когда-то, видимо, бывшая красавицей. Был у Тимофея брат Осип, которого хорошо помню. Он погиб, заплутавшись в метель, замерз, и Тимофей его, помню, горько оплакивал. После продажи имения, гибель которого Тимофей переживал очень тяжело, он перешел на службу к моему двоюродному дяде Никите Николаевичу Филатову в село Сырятино, где он и умер уже после 1920 года. Переписка моя с ним происходила редко; после того, как мой отец в 1913 году переехал в Одессу, мы получили от него письмо, которое начиналось словами: «Дорогие мои господа». Далее Тимофей писал, что у него хранится сундук с вещами из нашего имения и картина, писанная масляными красками, что висела в столовой; «за эту картину соседний помещик, писал Тимофей, -предлагает 100 рублей как прикажете поступить?» Нас, конечно, тронула такая заботливость о наших вещах через двадцать пять лет после разорения. Вспоминалось, что в столовой висела какая-то религиозная картина старинного письма. Мы послали Тимофею большую сумму, чем та, что давал за картину помещик. Картину, благополучно прибывшую, очень загрязненную и потемневшую, долго очищал специалист-реставратор и, в конце концов, она оказалась очень ценной; неизвестно, как она попала в наш род. Я вспоминаю Тимофея, как дорогого друга; это была гармоническая личность с тонкими чувствами и ясным умом. Припомнив главных моих современников по Михайловке, я предложу Вам, читатель, поездить со мною по селам и весям нашей округи. Мы поедем с Вами сперва в Ромоданово за двадцать пять верст. Там живут наши родные Михаил Нилович Филатов с женой Елизаветой Николаевной и Алексеевы. По дороге, в трех верстах от нашей усадьбы, мы остановимся на несколько минут в Лыковщине у Михаила Ивановича Долгинцева. Я, хотя и видел его еще в раннем возрасте, помню его очень хорошо. Замечательно, что, когда мне, много лет спустя, приходилось читать в произведениях писателей про типы помещиков крепостного времени, то сейчас же в моем воображении вставал образ Михаила Ивановича. Это был настоящий представитель старой эпохи и по внешности и по духу. Он бродил по своему огромному дому, по стенам которого висели темные «предки», в полосатом, хорошей материи халате, в ермолке, старый, худой, с шершавым, давно небритым подбородком; он был остер на язык, прямолинеен в суждениях; за те двадцать-двадцать пять лет, которые отделяли его от крепостного права, он мало реформировался по существу, но, так сказать, лишился силы. А в свое время он был суров и требователен к своим подданным. Он окопал все свое большое имение 68

69 (2000 десятин) широкой и глубокой канавой с валом; за «провинности» он посылал своих крепостных «копать канаву». Он выдумывал иногда и другие наказания, иной раз не мучительного, но язвительного характера. Так, одному парню он, вместо ожидавшегося последним сурового наказания, вручил капкан и велел поймать в него ворону. Парень подумал: «Вот легкое наказание». Но не тут-то было. В капкан попадали и сороки, и галки, и грачи, и воробьи, и зайцы, и прочие звери, но никогда не ловилась в него ворона. Парень целые дни и месяцы ловил ее напрасно, стал посмешищем села и под конец умолил барина послать его в каторжную работу, то есть на копание канавы. Ядовит был Долгинцев и в общественных отношениях. Однажды он должен был быть представителем дворянства по воинскому набору, где не переводились случаи взяточничества. К нему подошел председатель комиссии, человек в чинах, и отрекомендовался: «Военный врач, коллежский асессор Биру». «Очень приятно, сказал Долгинцев во всеуслышание. Я слыхал, что Вы берете, но сколько?» У Долгинцева был огромный старый сад, окаймляемый Амордой, и в нем было несколько выкопанных прудов, запущенных, покрытых ряской и листьями водяных лилий; производили эти пруды жуткое впечатление. Один из них был превосходно нарисован моим отцом. В Лыковщине проживало семейство Смирновых, из которого происходила жена профессора Нила Федоровича Филатова. Остановившись в одном из сел для починки оси или ковки лошади (обычные дорожные приключения), мы переезжаем вброд широкую реку Инсару, невинную летом и опасную ранней весной, мы подкатываем к усадьбе Михаила Ниловича, одной из нескольких усадеб огромного села Ромоданова, где жили и Тимирязевы, и граф Комаровский, и еще кто-то. Усадьба обычного типа: широкий двор с бродящими по нему борзыми и легавыми, облаивающими нас, большой сад с высокими липами и осокорями, двухэтажный дом. Хозяин дома интересная фигура. Высокий, стройный, изящный; нос тонкий и прямой, не филатовский (мы все горбоносые), небольшая шатенистая бородка, насмешливые глаза, лукавая улыбка; он привлекает внимание знакомящихся с ним с первого момента, тем более что не пройдет и нескольких минут, как с уст его срывается какое-нибудь замечание, которое звучит то саркастически, то открыто юмористически. Михаил Нилыч неисчерпаем на эти замечания. Юмор его не внешний, в нем нет ни малейшей претензии на эффект; но язык Михаила Нилыча это острый ланцет, который проникает в мысль собеседника или события и вскрывает весь комизм их. Я очень жалею, что перезабыл его выражения. Михаил Нилыч, конечно, борзятник. Собаки у него не блещут красотой, это рабочие, хорошо тренированные собаки; над нашими «красотками-белоножками» 69

70 он язвительно посмеивается и доводит Тимофея до белого каления. Ружейную охоту он любил, пожалуй, больше, чем псовую. И вряд ли в округе кто сможет сравниться с ним в меткости стрельбы по дупелям и бекасам. Михаил Нилыч юрист по образованию. Он превосходный судья, деятельный в общественном смысле дворянин, умный, честный; он хороший и счастливый сельский хозяин. Он всем нравится, всем с ним весело и приятно. Одна беда он пьет запоем. Он приятный собеседник за столом; если он и выпьет лишнюю рюмку, то так, как это может случиться со всяким. Но два раза в году на него находит запой по две-три недели. Когда это «начинается», к огорчению семьи, то уже удержу нет. Михаил Нилыч пьет водку в неимоверном количестве, теряет облик человеческий. Запой может с ним случиться и вне дома. Так было однажды в Пензе, во время дворянских выборов. Михаил Нилыч, являвшийся кандидатом в уездные предводители, натворил в пьяном виде таких чудес, что отсюда даже пошло местное «летоисчисление»: «а это было, говорит какой-нибудь рассказчик, когда еще, помните, Михаила Нилыча рвало из бельэтажа в партер» и т.д. Бывало «это» и в Москве. Михаил Нилыч поехал в столицу, чтобы купить хорошую лампу для своей столовой. Он имел целью и обнять там своего закадычного друга, которого давно не видел. Он поехал с хорошими деньгами. Остановившись в гостинице Ечкина на Неглинном проезде, он купил лампу и отправил ее в Ромоданово, повидался один раз с другом, но затем впал в запой и валялся пьяный у Ечкина; а друг его тоже впал в запой и валялся пьяный в Лоскутной. Когда запой у обоих кончился, денег у обоих уже не было и надо было возвращаться по домам. Друзья, полупьяные, обнялись, и Михаил Нилыч со слезами вымолвил: «Так-то мы с тобой и не повидались». Дома, в Ромоданове, слыша похвалы своей лампе, он глядел на нее саркастически и говорил: «А и дорого же ты мне обошлась, окаянная». Роковое проклятие запой мог получить Михаил Нилыч в любых обстоятельствах. Однажды была охота с гончими. Дело было уже к вечеру. Участники охоты видели, как Михаил Нилыч начал травить борзыми зайца и куда-то скрылся. Когда съехались на привал, Михаила Нилыча не оказалось. Решили, что он прямо поскакал домой. Там его не оказалось. К ночи прибежали его собаки, а к утру его верховая лошадь. Ну, значит, несчастье, лежит где-нибудь искалеченный. Поиски и ночью, и следующим днем ничего не обнаружили. Главнокомандующий над поисками, принявшими уже трагический интерес, Тимофей Федотович, стал объезжать все деревни и села и, наконец, узнал, что верст за 30 от места охоты в каком-то селе пьянствует семинарист, а с ним какой-то барин. Ну, значит, туда. И действительно, на краю села в хате Тимофей застал достойную 70

71 друг друга пару: мертвецки пьяный семинарист дружески пьет с пьяным в лоск Михаилом Нилычем, у коего рука забинтована и на перевязи. Тимофей благополучно доставил свою добычу домой. Оказалось, что Михаил Нилыч свалился с лошади в овраг и потерял сознание. Очнулся он ночью, над ним звездное небо, собак и лошади нет, а рука, видимо, сломана. Пошел он куда глаза глядят. Попался мужичок, ехавший не в Ромоданово, а в другую сторону; поехал с ним. А в крайней хате села, куда он его привез, свет; постучались, а в хате семинарист (приехавший погостить к местному священнику) пьет водку остальное понятно. Замечательно, что запой нисколько не отразился ни на физической, ни на психической природе Михаила Нилыча, несмотря на то, что существовал десятки лет, до самой смерти Михаила Нилыча в возрасте семидесяти пяти лет, и таким глубоким стариком он еще ездил верхом. Он говорил, между прочим, с некоторой комической гордостью, что он допился один раз до «зеленого змия». Будучи в стадии так называемой белой горячки, М.Н. видел, как по карнизам дверей, по плинтусам, по ребрам крышек столов, одним словом, всюду, где сходились под углом две плоскости, текла какая-то полужидкая масса, похожая на слизь зеленого цвета. Это и было начало «зеленого змия». «А вот до белого слона, с огорчением говорил Михаил Нилыч, допиться не пришлось». Запой у М.Н. был наследственный, но не от официального его отца, а от неофициального. Говорят, что Нил Михайлович Филатов не мог иметь детей. Он обратился за помощью к своему закадычному другу И.П. Топоркину, чтобы иметь от своей жены Анны Михайловны, жаждавшей детей, одного ребенка. Друг выполнил просьбу по-стахановски, на двести процентов, и на свет появился Михаил Нилыч, а через год и сестренка Елизавета Ниловна. Топоркин, запойный пьяница, и передал Михаилу Нилычу свое несчастье. Жену Михаил Нилыч добыл себе в Москве, певицу из Русского хора в Стрельне. Елизавета Николаевна оказалась отличной женой и до конца дней М.Н. была ему прекрасной подругой и сестрой милосердия в период запоя. Это была красивая женщина, ласковая, вальяжная, добрая; певица она была первоклассная. Нельзя было наслушаться ее, когда она пела романсы, песни и арии, в особенности врезалась мне в память песня о раненом генерале и «Соловей» Алябьева. Иногда она пела с М.Н. дуэтом и когда к ее меццо-сопрано присоединялся баритон М.Н., то «Уймитесь, волнения страсти» Глинки или «Не искушай меня без нужды» производили неизгладимое впечатление. Старшая дочь Михаила Нилыча и Елизаветы Николаевны, Надя (впоследствии Панова), жила с ними, а вторая дочь Пиля была отдана на воспитание сестре Михаила Нилыча Елизавете Ниловне Алексеевой. Усадьба Алексеевых была рядом с усадьбой Филатовых. 71

72 И в детстве моем, и в юности центром Ромоданова являлась для меня малюсенькая усадьба Алексеевых. Очень мил и приятен был отставной майор Алексеев, круглолицый, похожий на поэта Фета, мужчина с баками, кабинет которого был весь украшен саблями, коврами, пистолетами, винтовками времен очаковских и покорения Крыма и новыми. Мила и приветлива была тетя Лиза толстая (она была очень дородна). Хохот и веселье ее всегда наполняли небольшую квартирку Алексеевых. Но аттракционом для меня была Пиля, которую звали всегда Лилька Алексеевна, хотя она и была на самом деле Елизавета Михайловна Филатова. Аттракционом Лиля была не только для меня, а для всего мужского населения тогдашней округи. Это была необыкновенная красавица. На меня и моих ровесников она начала действовать, как магнит, еще будучи девочкой. И в Ромоданове, и в Михайловке я был, так сказать, пропитан ее обаянием с детства, когда она была для меня любимой девочкой, а я для нее любимым мальчиком. В более взрослом нашем периоде с моей стороны началось развитие романического чувства, не перешедшее в любовь, а оставшееся в стадии... Оно давало мне много настроений, выливавшихся нередко в разговорах, и в поэтических письмах, и в стихах. По-видимому, и я был ей мил, и чувство ее ко мне было нежно, но и только. Вокруг нее, можно сказать, бурлило целое море чувств и страстей. Еще тогда, когда она была почти в отроческом возрасте, диапазон ее магического действия на широкие мужские массы распространялся, так сказать, по радиусам шара и на ровесников, и на более молодых мальчиков, и на более старших, чем она. Она была необыкновенно хороша собой и содержательна по складу своего ума и по характеру. А когда она достигла полного развития своей девичьей красоты, то трудно было устоять перед ее очаровательностью. Лиля была достаточно высокого роста, стройна, и формы ее обещали, что со временем, через много лет, она будет настоящей... Красиво очерченный нос с чуть приподнятой спинкой, красивый овал лица, хорошие волосы с косами, светло-шатеновые, с играющим румянцем щек, на одной из которых ниже угла рта сидела довольно темная родинка; губы ее слишком малые, благородной формы, часто и эластично улыбались, только изредка обнаруживая прекрасные ровные зубы. Глаза под писаной дугой бровей, с длинными ресницами, были большие, голубовато-серые. Лиля, слегка близорукая, нередко прищуривала веки, делая этот жест какимто заманчивым; игра зрачков ее тоже была привлекательна: они легко реагировали на большее или меньшее количество света, а, кроме того, легко расширялись на эмоции своей обладательницы; эта игра румянца, улыбки, век и зрачков придавала личику Лили необычайно живое выражение, то веселое, то меланхоличное, и собеседник, старавшийся увлечь Лилю своим 72

73 разговором, с волнением мог следить, в какую сторону идет ее настроение. Лиля была очень многогранна. В ней уживался хороший тон и манеры воспитанницы Екатерининского института, умевшей себя держать в аристократическом кругу с простотой деревенской жительницы, любящей повозиться с собаками и с жеребятами и умевшей погоняться в саду за своими сверстниками, верхом на коне в виде амазонки; она была пианисткой. Когда она играла, никто бы не мог сказать, что в ее комнатке раздается «звук унылый фортепьяно»; нет, Лиля была настоящая талантливая музыкантша, и игра ее была артистическая. Как, бывало, любил я (да и все, конечно) слушать в ее исполнении и Шопена, и Листа, и с блеском сыгранного «Соловья» Алябьева. С Лилей никогда не бывало скучно. С нею можно было говорить о чем угодно, и даже о философии и разных высоких материях. Такие разговоры, впрочем, нередко переходили в юмористику, иногда и не без игривости; в иной раз она рассказывала мне и свои амурные дела, как своему другу-кузену, которого считала, к сожалению, почти за брата. Иной раз мы разговаривали с нею без слов мычанием при закрытом рте на разные интонации, и как-то ухитрялись понимать друг друга. Помню одно мое письмо к ней, написанное в Москве на тему наших интимных вечеров в ее маленькой уютной комнатке. Сижу за медициною С мечтательною миною И опустивши нос, А самовара пение В душе родит видения И много милых грез. Мне мнится, что с кузиною В уютную гостиную Забрались мы вдвоем И болтовню несвязную, Весьма разнообразную, Без отдыха ведем. То мы о психологии, Как философы строгие, Ведем горячий спор. То хохот гомерический, Нарушив тон лирический, Прервет ученый вздор. Ах, самовара пение Умолкло и видение Рассеялось, как пар. 73

74 Где ж личико веселое? Взамен лишь стены голые Да медный самовар! И снова мысль унылая... Пришли же, Лиля милая, Скорее мне ответ. Пусть сердце мне мятежное Письмо утешит нежное И ласковый привет. Ах, вспомнил я эти стихи, на которые и получил ласковый привет, и как всколыхнулись со дна души моей каким-то роем сердечные переживания того времени. А где твое личико веселое знаю: десятки лет трудились над ним, чтобы уничтожить его, но не уничтожили его из моей памяти. Лиля была глубоко эмоциональна в жизни сердца своего. Женская страстная натура начала просыпаться в ней рано. По разным причинам замуж она вышла не так скоро. И пока дошло дело до уз Гименея, маленькие взлеты в страну Киприды, несомненно, представляли для Лили интерес. Она охотно касалась в разговорах вопросов, которые, несомненно, не входили в программу ее института, управляемого строгой «<пропуск>». Лиля была то, что по-немецки называется <пропуск>. Очень досадно, что знаменитый французский писатель по женской части Марсель Прево не удосужился приехать в Ромоданово. Автор романа «Полудевы» (<пропуск>) был бы в большом затруднении, как озаглавить повесть с участием этой своеобразной девушки: назвать ли произведение 1/4 <пропуск> или 1/6 <пропуск>? или <пропуск>? Он, может быть, увеличил бы свою дробь еще, но не назвал бы свою повесть. Да и где же было быть стопроцентной <пропуск> при пылкой натуре, да при таком натиске молодых и старых претендентов всей округи, как туземных, так и приезжих и проезжих! Кто только не увивался за Лилей? Все побывали тут. И среди них попадутся Вам, читатель, и не незнакомые персонажи. Вот вспоминается мне помещик Кикин, владелец замечательного имения Трофимовщина: старинный дом с колоннами на берегу пруда со всякими затеями; он потомок того адмирала Кикина, которого Петр любил сердечно, которому писал дружеские письма, в которых убеждал его не воровать (письма эти хранились у Кикина) и которого под конец посадил на кол за измену переход в заговор Алексея; Кикин бодр, умен, воспитан, богат, но у него такой смешной маленький носик. Не привлек он сердца красавицы и мимо! Вот ротмистр Г-в, красивый, пылкий, элегантный, певец, безумно влюбленный; о, этот нравится и с этим приятно оставаться вдвоем в саду, освещенном луной. Но мимо: уехал с опаленными крыльями. 74

75 Вот слава нашей родины будущий академик А.Н. К-в. Этому большому сердцу молоденькая кузина нравилась всеми сторонами существа своего, и так он ее хорошо, сердечно, ласково любил, что и теперь любит и бережет ее, как сердечного друга, а она? Ну, как же она могла не ответить этому ученому чернобородому богатырю-красавцу, каким он тогда был? Вот и самогитский гренадер красавец Всеволод Житков, троюродный кузен. Ну, встречи с ним были небезопасны в пожарном отношении не только для обеих сторон, но и для Ромоданова. А вот и умный, красивый доктор Шернваль, приехавший из Москвы с хорошо разработанным планом победы по всем правилам психологии (он психиатр); пришлось ставить на ставку не только сердце, но и руку (что в план не входило); но завоеваны такие только пункты, о которых ТАСС и сообщать не станет. Вспоминается, что даже наш уважаемый дядя Митай (профессор Д.П. Филатов, недавно скончавшийся) отдал дань искусительнице. Строгой жизни ученый, могучий телом и духом, и духом и телом аскет, застрял, едучи из глуши Курмышского уезда в Москву, в Ромоданове и несколько дней не отходил от сирены нашей, умерщвляя плоть свою, впрочем, ночевкой на сеновале. Вот и почтенный Борис Михайлович Житков и аз многогрешный. Тургенев в одном из своих писем <пропуск> сознается, что он немало пропустил в жизни счастливых обстоятельств в любви, потому что настраивался на слишком высокий поэтический тон. Так и со мной тогда было. Не могу не вспомнить и молодого доктора Новикова. Этот влюбился, еще будучи студентом, случайно попав на работу в Ромодановское земство. Окончив военно-медицинскую академию, приехал в Ромоданово и развел такой пар сердца, что его хватило бы на обогревание семейного очага на сто лет. Но не повезло, и уехал плавать вокруг света. И сорок лет о нем не было ни слуху, ни духу. И вдруг завязывается переписка, и два старых сердца решают повидаться в Москве на квартире у Сперанских (моя сестра жена профессора Сперанского Г.Н.). Лиля приехала с дачи, а Новиков должен был приехать из Алексина. А я, живший тогда в пустой квартире, оказался невольным свидетелем уморительной сцены. Лиля, несмотря на свои 60 лет, была очень представительной красивой старухой. Она, видимо, была несколько взволнована предстоящей встречей. Это сказывалось и некоторой рассеянностью в ее разговоре со мной, и в несколько суетливом хождении от буфета в кухню и обратно. Чай сервирован, а «жениха», как я в шутку именую Новикова, нет. Но вот звонок. Лиля мчится в переднюю, и оттуда доносятся до меня фразы: 75

76 «Ну, здравствуйте, здравствуйте, Алексей Иванович. Как я рада Вас видеть». «Елизавета Михайловна, сколько лет, сколько зим...» «Да, давно мы с Вами не видались». «Да, Елизавета Михайловна, 45 лет». «Ну, как 45 лет, больше, 46». «Нет, я думаю, что 48». «А я так думаю, что не 47 ли лет-то?» «Нет, Елизавета Михайловна, я думаю, Вы ошибаетесь, 45, ведь я в 1897 году уехал в плавание, а за год до того имел удовольствие видеть Вас в Ромоданове». «Ну, вот если из 1941 вычесть 1897, то и выйдет сорок...» «Да что же мы с Вами в передней стоим, пожалуйте в столовую, здесь за чайком побеседуем. Вам сколько сахару? Крепкий, слабый? Вот варенье, не угодно ли? Да, так вот и выходит, что мы с Вами 47 лет-то и не видались, а Вы говорите 45!» «Ах, Елизавета Михайловна, уверяю Вас, что я прав и всего 45, а Вы уж больно много насчитали, целых 47! Это Вы скоро и до 50 досчитаетесь». «Ах, какой Вы, право, уверяю Вас, что не видались мы 47 лет. Еще вареньица, булочки». «Мерси, но никак не больше 45. Сами посудите, в 1899 году я ушел в плавание, а в 1898 я еще осенью был в Ромоданове, когда Н.Н. был болен». «Да, нет же, он был болен в 1897 году, а Вы тогда и были, ну и выходит 46, а мне кажется, что он даже болен-то был два раза, а если Вы были при первой болезни, то это на год было раньше, ну и прошло с той поры даже не 45, а 47 лет». «Нет, как хотите, а не более 45 лет» и т.д. и т.д. 45, 46, 47 и 47, 46, 45 слышу я из соседней комнаты и ясно понимаю всю безнадежность положения собеседников говорить им не о чем. «А Вы в Алексине-то давно? Сколько лет?» выдавливает из себя Лиля. «Да, вот уже скоро 35 лет будет», выжимает ответ Новиков. «Это значит с какого же года?» спрашивает Лиля. «С 1908», -отвечает Новиков. «1908 по 1941, так ведь 33 года», говорит Лиля, обнаруживая замечательные способности к вычитанию. «Нет, упорствует Новиков, 35, ведь нынешний год-то уже почти прошел, так и выходит несколько больше, говорит Новиков, почти 35 и будет». «Да какие 35, всего 34», поправляет Лиля. Далее опять следует на разные голоса 35, 34, 35, 34, даже слышится уже и

77 Невыносимый разговор. Лиля делает диверсию: «Ах, извините, Алексей Николаевич, я на минутку в кухню, молоко-то я подать забыла». Лиля мчится в кухню и тарахтит там посудой невероятно долго, а долго ли молоко-то взять? Все-таки вернулась в столовую, предложила гостю молока, и опять раздается вопрос арифметического характера: «А Вашему мальчику-то сколько лет?» Мальчик оказывается тридцати шести лет. «Да Вы в каком году женились-то?» «В таком-то», следует ответ. «Да как же, интересуется Лиля, тогда ему выходит 37». Папаша начинает счет наново, и после ряда перетасовок я делаю в своей комнате вывод, что мальчик родился за год до свадьбы, а по другому расчету через полгода после женитьбы. Лиля опять побежала на кухню тарахтеть посудой, явно для выигрыша времени. После двух таких экскурсий туда-сюда и двух арифметических турниров по поводу дочери и поездки вокруг света Лиля врывается ко мне с красными пятнами на щеках и плачущим голосом произносит: «Володя, помоги». Помощь, очевидно, нужна, ибо поезд в Алексино уйдет только через три часа. И вот я оказываюсь козлом отпущения. Нас знакомят. Лиля то и дело улетучивается в кухню, а я битых два с половиной часа беседую с маленьким, толстеньким и дряхловатым доктором, довольно симпатичным на вид. Я сажусь на своего конька и рассказываю доктору о своей жизни и работах, а он кое-что о своей. Лиля благодарит меня взглядом. Наконец, «старинный роман» уехал, и у Лили, да и у меня с плеч гора свалилась. Ах, Лиля, Лиля, и в долгу же ты у меня! Ах, Чехов, Чехов! Как он описал подобный же случай и как бы он хохотал над моим! Но я умчался от прошлого на 45 лет вперед. Не останавливаясь на других жертвах Лилиного шарма, упомяну того, на котором Лиля сама опалила свои крылышки. Это был красивый и изящный помещик Т-в, живший всегда в Петербурге и приезжавший как-то в соседнее с нами имение свое. Любовь была взаимная, красивая. Т-в ухаживал в открытую, изысканно, умно. Он устраивал у себя в усадьбе балы, царицей которых была Лиля. Он подносил ей драгоценности своего изделия он славился по Петербургу, как ювелир-любитель. Вещи его были действительно произведения дивной красоты. Все шло к браку. И вдруг все рухнуло, а почему кто знает? Через несколько лет Лиля, оправившись от своей драмы, вышла замуж за В.В. Пузанова, молодого и красивого инженера, человека дельного. Он был хорошим мужем, а Лиля, остепенившаяся, была хорошей женой и произвела на свет трех сынов. 77

78 Сейчас, когда я пишу эти строки, Лиля в Ташкенте, куда меня закинула война. Лиля сидит в соседней комнате. Ей уже 68 лет; всякий, кто на нее взглянет, подумает: «Какая красивая старушка. Вот, наверное, была красавицей в молодости». Я могу засвидетельствовать, что она была красавицей не только в молодости, но и в зрелом возрасте, и даже еще 10 лет тому назад всякий сказал бы про нее: «Какая красивая дама», без прибавки слова «старуха». За последние годы тревоги, печальные события в семье, наконец, трудность жизни в бытовом отношении во время войны, она сильно сдала. Но она поражает меня той стойкостью, с которой она переносит все свои тягости. С бесконечной кротостью терпит она и грубость среды, и удары жизни. Она не потеряла юмора, которым всегда была так богата, а, главное, сохранила до старости своей ту доброту, которая составляла дивную красоту ее внутреннего существа, с которой так гармонировала красота ее внешнего облика. Воспоминания о Лиле занесли меня на 50 лет вперед от того времени, от того периода моей жизни, который я описывал. Вернемся из Ромоданова в Михайловку и поедем в Сырятино на именины к дедушке Николаю Михайловичу Филатову. В тарантасе, запряженном тройкой, которой правит, к нашему удовольствию, сам Тимофей Федотович, едем мы, молодежь: я, сестра, брат и Верочка Драницына; старшие уже уехали раньше. Мы поднялись на Жулебинскую гору, проехали Анучино; дальше тянется изволок-подъем на Анучинскую гору; это скучный участок пути приходится ехать медленно-медленно, чтобы не утомить лошадей. Но зато, когда подъем кончается и дорога пойдет горизонтально, мы уже знаем, что будет. Тимофей Федотович приосанился, подобрал вожжи и, понукая ими лошадей, пустил тройку полным ходом. Коренник, знаменитая наша Пряха, несется ровной резвой рысью, без сбоев; пристяжные скачут галопом, поспевая за нею, натягивая постромки. Дорога как скатерть. Тимофей издает какие-то поощрительные возгласы, а у нас захватывает дух и от струи воздуха, и от восторга; вот мы промчались две версты и дальше едем уже спокойно, рассуждая обо всех деталях бега нашей тройки. Проехали Ремезенки, и через полчаса езды мы в Сырятине. На именины к дедушке съезжалось видимо-невидимо родных и соседей. Тут можно было увидеть и все большое семейство Драницыных, гостивших в Сырятине в летнее время, и Житковых, приезжавших с поляны за 60 верст, и Крыловых, и всех Ромодановских жителей, и Бориса Федоровича Филатова из Степановки, что отстояла от Сырятина на 70 верст, и многих других. Именины проходили торжественно, интересно, шумно и весело. Я с охотой вспоминаю Сырятинских моих родных и тех родственников, которые бывали у них. Начать надо, конечно, с дедушки 78

79 Николая Михайловича, дяди моего отца. Какая величавая личность и по внешности, и по всему своему умственному и нравственному облику. Высокий, крепкий, стройный старик, с красивыми, несколько крупными чертами лица, окаймленного седою, с остатками черных еще волос бородою и с умными большими глазами под нависшими бровями, дедушка был красив и производил впечатление мощного человека. В общении с ним каждый чувствовал его ум и доброту, каждому светила его милая улыбка. Это был типичный «барин». Его жизнь более чем на половину протяжения своего прошла в крепостное время; но репутация его, как гуманного человека, ничем не была запятнана. Он долгое время был военным, служил в саперах в Петербурге. Выйдя в отставку, он изучил юриспруденцию. Он был мировым судьей, деловым и справедливым, а затем стал адвокатом в г. Симбирске и в этой деятельности приобрел крепкое имя. Имея базой своей деятельности Симбирск, дедушка весеннее и летнее время проводил в Сырятине. Несмотря на свой возраст, он еще иногда охотился и с большим интересом расспрашивал своих молодых друзей, даже нас, мальчишек, про охоту. Ярко вспоминается мне, как дедушка, приехавший погостить в Михайловку, взял ружье, в своих расшитых туфлях сел в экипаж и кликнул меня; с восторгом ехал я с дедушкой прокатиться. Подъехали к Аморде около Тулебинского болота, в которое дедушка в туфлях, конечно, не пошел. Дедушка выстрелил в налетового коршуна, не причинив ему вреда, и мы поехали домой, беседуя о ружьях, собаках и дупелях. Пустяковый эпизод, но он мне ценен, как какое-то художественное переживание, как какое-то прикосновение к личности дедушки. Я встречался с ним в более уже взрослых моих годах в Симбирске всегда с чувством какого-то благоговения. Дедушка очень любил моего отца и мою мать, которые его бесконечно и любили и уважали. Дедушка был женат два раза. От первого брака у него было двое детей дочь Надежда Николаевна Гернет, мать известного криминалиста М.Н. Гернет, и сын Никита Николаевич Филатов, который был дельным адвокатом в Симбирске. Второй раз он был женат на своей родной племяннице Инне Ипполитовне Тюбукиной, уже не в молодых ее годах. Тетю Анюту я вспоминаю с теплотой сердца (она всегда была ко мне добра и ласкова) и с благодарностью за оригинальную услугу, которую она мне оказала. Почти до шестнадцати лет я сильно картавил, произнося букву «р». Этот недостаток произношения был мне очень неприятен. Однажды тетя Анюта вдруг спросила меня, как будто впервые обратив внимание на мой дефект: «Володя, зачем ты картавишь?» Это «зачем» показалось мне странным: разве это от меня зависело? Но дальнейшая беседа показала мне, что тетя Анюта права, приписывая мне какую-то 79

80 активную роль в моей беде. Она спросила меня: «Дурачок, да ты как ставишь кончик языка при произношении буквы «р»?» Вместе с нею я уяснил, что кончик языка лежит неподвижно. «А ты упирайся им в передние зубы. Ну-ка, попробуй: на горе Арарат два барашка дерутся». После нескольких попыток я выучил, наконец, кончик моего языка упираться в зубы при произношении араратских барашков. И через час я уже почти хорошо справлялся с этими животными. А затем я на манер древнегреческого оратора Демосфена упражнялся в произношении зловредного «р» и в полях, и в лесах. Спасибо тетушке, вылечила меня своим умным советом, на удивление всех знакомых и родных. Великим уважением всех пользовалась сестра Николая Михайловича Прасковья Михайловна Тюбукина. Я помню бабушку уже сильно пожилой. Это была низенькая старушка, одетая почти всегда в черную кофточку с белым отложным воротником; лицо худое с несколько широкими скулами и выдающимся «филатовским» носом. Чудесные, добрыепредобрые глаза. Седые волосы, зачесанные гладко назад, обстриженные сзади в кружало. Очки то на носу, то на лбу. Маленькие, худые, точно восковые, ручки. Ласковая улыбка, тихая речь. Общее впечатление, как от монахини. Она часто за рукодельем-вязанием, иногда за пасьянсом, она занята и по дому, и по своей части Сырятинского имения, которым управляет через приказчика. Она центр для чувства любви, преданности, дружбы огромного количества родных ее поколения, племянников, внуков и разных друзей из своего круга и круга дворовых и крестьян. Для всякого у бабушки найдется ласковое слово. Бабушка полна веры в Бога, глубоко религиозна, без малейшего признака ханжества. От бабушки веет такой добротой и благостью, что и без глубоких разговоров, а просто от близости ее душа как-то отдыхает и умиряется. Она святая. Портрет ее, дивно написанный моим отцом, моя драгоценность, которую я увез с собою в эвакуацию. Он для меня вроде образа. Она живет обычной, реальной жизнью, не вступая с нею ни в какие конфликты, но душа ее вся там, в потустороннем мире, в Царстве Божием. Когда мой отец, которого она любила больше всех племянников, заболел, то она довольно страшно успокаивала мою мать. Она ласкала ее, убеждала не тревожиться, а потом, как бы нечаянно, обронила мысль: «А может быть, Господь-то и приберет его к себе, уж такой Петечка хороший, ему непременно в раю быть». И вот у этой прекрасной старушки оказался «грех». Мой отец однажды сквозь приоткрытую дверь увидал, как бабушка кладет поклоны земные перед образами. Умиление отца вскоре перешло в удивление. Отец начал считать поклоны бабушки и насчитал их до сотни. К концу своей молитвы бабушка имела совершенно измученный вид. Отец 80

81 деликатно спросил бабушку, зачем она так много кладет земных поклонов. Оказалось, что это епитимия, наложенная на бабушку духовником. За что же, за какой грех? А вот за что: однажды, чуть не 25 лет назад, бабушка сидела у себя в комнате. Вдруг вошел к ней пьяный-препьяный повар ее и обратился к ней с грубой речью, требуя от нее не то денег, не то водки. Перепуганная скандалистом, бабушка схватила кочергу и начала стучать ею об пол, приговаривая: «Иди, иди, как смеешь! Пойди проспись, ты пьян». Повар ушел, и последствий для него не было. А на бабушку духовник наложил епитимию ежедневно 100 поклонов. И она кладет их уже 25 лет. На замечание отца, что это страшно утомительно, бабушка призналась, что в молодых-то годах это было ничего, и вот теперь уж действительно тяжеленько. Отец стал настаивать, уже как врач, что надо уменьшить епитимию. Но по убеждению бабушки это невозможно: снять епитимию мог бы только духовник, наложивший ее, а он давно умер. «Ну, пусть другой духовник снимет», сказал отец. «Да я, говорит бабушка, обратилась раз к священнику с просьбой о снятии, а он сказал: «Не мною наложено, и снять не могу». Отцу удалось все же, поговоривши с протоиереем или архиереем, добиться снятия епитимий. Бабушка была ему очень благодарна. Ох, уж это духовенство! Однажды в Сырятино приехал какой-то батюшка, которого бабушка по слухам уважала. Почтенный иерей, увидав, что он попал в гостеприимный дом, более предвкушал удовольствие от предстоящего пиршества в приятном обществе, чем от предстоящей на утро обедни, и на благоговейный вопрос бабушки, какой молебен он думает отслужить после обедни, к великому ее соблазну, ответил: «Да, так, что-нибудь коротенькое отваляем». Этот ответ более подходил для его будущих собутыльников, моих молодых дядюшек, чем для милой нашей молитвенницы-бабушки. Бабушка, как я сказал, была кумиром всей многочисленной родни своей. Балуя нередко своим приездом своих родных, живших неподалеку (Ромоданово, Михайловка), бабушка выезжала иногда и в дальние края, например, на Поляны Ардатовского уезда, чтобы погостить в семействе Житковых, состоявшем из ее дочери Елизаветы Ипполитовны, ее мужа Михаила Ивановича и их двух сыновей (Всеволода и Бориса) и двух дочерей (Елизаветы и Анны). Имение Житковых отстояло от Сырятина на 60 верст. Сборы бабушки в поездку начинались за неделю и выражались, прежде всего, в ее несколько приподнятом настроении и в том, что она извлекала из сундука дорожный капор и уже не снимала его до отъезда. Она интересовалась только вопросом, касающимся исправности тарантаса 81

82 и состояния лошадей. Она очень боялась того, чтобы в дороге ее не застала темнота -надо было приехать засветло. А чтобы этой цели достигнуть, надо было выехать пораньше. И вот она выехала из дому еще до света, ночью; темнота была еще так велика, что уже спуск с холма, на котором стояла усадьба, был полон страхом, а в лощине перед мостом через сухую Аморду пришлось остановиться в ожидании рассвета. Сырятинский дом в разные времена года, а особенно летом, вмещал в себя многочисленных Драницыных. Дмитрий Иванович Драницын, петербургский видный чиновник, человек столичного вида и манер, весьма почтенный, был женат на дочери Прасковьи Михайловны Варваре Ипполитовне, а брат его, Михаил Иванович Драницын, был мужем ее племянницы, дочери Марии Михайловны Аграфены Александровны Крыловой; это был милейший и добрейший человек, кажется, педагог. У первого из братьев Драницыных было три дочери и сын, а у второго четыре сына и дочь. Обилие Драницыных девиц и кавалеров имело своим следствием целый ряд родственных браков. Так, Мария Михайловна вышла замуж за Бориса Федоровича Филатова (брата моего отца), Михаил Михайлович Драницын женился на Варваре Петровне Филатовой (дочери моего двоюродного деда Петра Михайловича), а Елизавета Дмитриевна была женою Алексея Николаевича Крылова. Я не буду останавливаться здесь на характеристиках многочисленных представителей семейства Драницыных. По ходу моих воспоминаний мне придется еще встретиться с некоторыми из них и там более уместно будет дать очерк их. Я не буду касаться здесь также и других персонажей из наших родных, бывавших в Сырятине. Здесь нередкими гостями бывали и Житковы, и Ромодановские жители, и Крыловы (отец и сын), и все мои дяди братья отца и многие другие. Если я их поминаю здесь, то только для того, чтобы показать, каким центром для многих родных наших являлось Сырятино. Само собою разумеется, что жизнь в Сырятинской усадьбе била ключом. Здесь сплетались и умственные, и научные интересы, имевшие представителями таких людей, как мои дяди, Козловы, Житковы и др. Здесь пылали сердечные эмоции, здесь находили почву и охотничьи увлечения. Здесь было весело и шумно, особенно в какие-нибудь торжественные или именинные дни. На меня веяло этой лаской и мудростью стариков, этим родственным веселым теплом юности, главным образом, в период моего детства, отрочества и ранней юности; но постепенно этот очаг затухал и развеялся от непогод житейских. Изредка мы ездили в Степановку, имение Бориса Федоровича Филатова, брата моего отца. Это было далекое путешествие за шестьдесят верст, да еще 82

83 в другую страну в Нижегородскую губернию. Борис Федорович был красивый, с тонкими чертами лица брюнет, с густой бородой, с карими глазами и белыми зубами, сверкавшими при его веселой широкой улыбке. Типичный Филатов старшего поколения. Он был отличный хозяин, и дом его, удобный, выстроенный по хорошему плану, был полной чашей. Его жена, дочь упомянутого Михаила Ивановича Драницына, любимая всеми, кто ее знал, тетя Маша была воплощением доброты и ласки. Семейство степановских Филатовых было крепкое, покоившееся на прочном фундаменте взаимной любви и уважения и родителей, и детей, коих было не мало (семь человек). Борис Федорович был юристом по образованию и был непременным членом Суда, кажется, в городе Починках и имел вполне заслуженную репутацию превосходного во всех отношениях деятеля. Имея материальный достаток, он впоследствии построил себе дачу в Сочи. Но пользоваться ею не смог вследствие революции, в течение которой и погиб от тифа. Тетя Маша жила очень долго, свыше восьмидесяти лет. В те времена, к которым относится описание мое, всякая встреча с нею, у них ли в Степановке или у нас в Михайловке, оставляла во мне ощущение сердечной доброты, теплоты. Не могу еще раз не подчеркнуть здесь всего значения жизненных встреч с добрыми, ласковыми людьми. Наряду с крупными представителями ума, воли или душевной высоты, не надо забывать тех, как будто мало заметных людей, которые дарили нас своей любовью и лаской. На протяжении своей многолетней жизни многих и многих обогрела милая тетя Маша, в числе их и меня. Впоследствии я через промежутки в десятки лет встречался с тетей Машей в Одессе, а потом в Москве, и всякий раз я получал от нее то тепло, которое ценил еще в детстве и юности. Из детей ее я особенно любил Виктора, который вырос в прекрасного юриста-адвоката и поныне работает деятельно в Москве, как юрисконсульт Нарком <пропуск> СССР. Еще одно родственное гнездо, недалекое по расстоянию, представляло собой семейство Алферьевых, что жило в своем имении Уда в восьми верстах от Михайловки. Глава семейства Петр Александрович Алферьев был сыном Литвиновой, сестра которой Елена Ивановна была матерью моей матери. Таким образом, он был двоюродным братом моей матери. Я познакомился с этим семейством уже в юности, когда мне было свыше пятнадцати лет. Произошло это потому, что мои родители поссорились с семейством Алферьевых. Когда они через много лет помирились, то следы этой ссоры были быстро стерты большой дружбой молодежи обоих семейств. Папаша, богатый помещик с некоторым уклоном в аристократизм, был несколько суровый, и с ним у нас, меня, сестры и брата были лишь корректные отношения; более теплыми, но не очень радушными были и с его женой Надеждой Михайловной. Зато с тремя сыновьями 83

84 Сашей, Колей и Сережей, а особенно с дочерями Соней и Марусей завелась уже тесная дружба; в ней, пожалуй, было больше не родственности, а взаимного интереса. С мальчиками нас связывала, конечно, страсть к охоте; девицы, в особенности Соня, влияли на меня, уже как на молодого человека, не столько своей внешностью, сколько своей кокетливостью вполне естественной, не надуманной. Мы то и дело ездили друг к другу в гости. Им нравилась у нас простота нашей жизни, которая протекала в их семействе несколько чопорно. Было приятно поиграть в нашем огромном саду в волки, покувыркаться на соломе или на сенных копнах. Помню, как Соня потеряла брошку. Она была смущена предстоящим объяснением с родителями (что это за игра кувыркаться в копнах!). Я заверил е, что найду ей брошку, что казалось невозможным. И что же? я пришел утром на место нашей игры и тотчас увидел на солнце блеск брошки. Я был горд, а Соня умилена моей ловкостью. Мы любили бывать у Алферьевых не только из-за веселой болтовни и остроумной пикировки, но и из-за их пения. Превосходный мягкий тенор Саши, старшего брата, уже офицера, чудный голос сопрано Сони и баритоны Сережи и Коли превосходно звучали в их большом зале и доставляли мне огромное удовольствие. На всю жизнь остался у меня в душе след от ваших голосов, мои дорогие друзья юности. Наши жизненные пути разошлись надолго все понемногу разбрелись. Потом мне пришлось через много лет встретиться с Сережей и Колей, и с Марусей и оживить в памяти веселье юности нашей. С Соней я только через десяток лет имел переписку, прерванную ее смертью. Из соседей, к которым мы еще ездили, упомяну некоторых. Часто мы бывали в Воротниках, что отстояли от нашей усадьбы на 3 версты, у Пановых. Алексей Дмитриевич Панов, глава семейства, был отставным гусаром. Это был, как я его помню, красивый старик, с прекрасными седыми усами и эспаньолкой, в пенсне, манеры его были изысканные; он был необычайно живого, бодрого темперамента, порывистый, азартный. Он всегда, как выражаются, горячился. Если он заинтересовывался чемнибудь, то обычно до самозабвенья. Поэтому он стрелял неважно. Однажды, чтобы показать бой своего ружья, он выстрелил в пенек; при осмотре в пеньке не оказалось ни одной дробинки; все удивились, как он мог промахнуться. «Погорячился», воскликнул он. Он увлекался выпиливанием из дерева и дошел в этом искусстве до совершенства. Он был превосходный фотограф, страстный борзятник и еще более страстный удильщик рыбы. Он любил приезжать к нам на так называемую «сажалку» ловить карасей, и я был его любимым партнером по этому искусству. В усадьбе у него было уютно. Среди аттракционов была 84

85 обезьяна, поражавшая наше детское воображение. Она любила в полдневный зной, когда борзые спали на дворе, подбежать к которой-нибудь из них, дернуть ее за ухо и с криком удрать на крышу сарая. Однажды она забыла подобрать свой хвост, и борзая стащила ее за него и задушила. У Алексея Дмитриевича было двое симпатичных сыновей (уже взрослых) и несколько дочерей, из коих Вера Алексеевна стала женой Федора Федоровича Филатова, моего любимого дяди, о котором я писал уже. Другие соседи были мало интересны для нас; вспоминаю Корольковых, родственников Алферьевых; они не привлекали нас, будучи «аристократами». Однажды мы получили приглашение к ним на охоту. Я не поехал и уговаривал брата не ездить «к аристократам». Он не послушался и был наказан. Ему отвели отдельную комнату для ночлега. Когда он утром захотел надеть брюки, то оказалось, что все «сиденье» их превратилось в большую дыру; после поисков причины такого странного происшествия выяснилось, что дыру в брюках выел заяц, который сидел под кроватью. Затруднения брата были очень велики, а мы корили его: «Вот и оскандалился у аристократов». Но вернемся теперь после объезда округа в нашу родную усадьбу. В гостях хорошо, а дома еще лучше. Как передать словами то чувство уюта, которое охватывало меня, когда я проводил время в Михайловке. В гостях даже у любимых родных всегда приходилось быть несколько напряженным; надо было соблюдать правила этикета, обычно не строгого, но порою в дни торжества и именин становившегося надоедливым; надо было уметь держать себя среди девиц и уметь «занимать» их. Дома все эти условия отпадали. Все вокруг было «свое», не в смысле имущественным, а в смысле, что все было родное: и мебель, и сад, и собаки, и лошади, и служащие, и сестра, и мать, и отец все это было продолжением моего «я», все это, как и я сам, было элементами одного общего организма, именуемого дорогим именем «Михайловка». Когда я бывал в этом родном мне гнезде, я, да, конечно, и брат и сестра, не вспоминали прошлое, не мечтали о будущем. Мы жили только настоящим, потому что оно было прекрасно. Ели ли мы кашу со сливками, уплетали ли малину на террасе, что выходила в сад, кормили ли мы на конюшне хлебом и солью лошадей, тянувших к нам свои мягкие губы, слушали ли Тимофея, ласкались ли к матери, любовались ли на отца, все это казалось нам в раннем детстве вечным; когда мы стали бывать в Михайловке только временно, то всем этим наслаждениям приходил конец в августе, но отъезд в Симбирск причинял нашему «вечному» только перерыв, а летом это «вечное» возвращалось. Вне Михайловки это «вечное» было уже не так ощутительно; вот почему при выездах, даже испытывая в гостях удовольствие, мы чувствовали, что расходуем наше «вечное», 85

86 и больше радовались нашим близким и друзьям, когда они бывали у нас. До переезда нашего в Симбирск усадьба наша принимала много гостей. Позднее они появлялись во время пребывания нашего только летом, значительно реже. Конечно, жители Ромоданова, Сырятина, Степановки, Пановы, Алферьевы бывали у нас; но так как о них уже было сказано, то я о них не буду говорить, а вспомню только некоторых лиц вне этого круга. У моего отца было шесть братьев. Младшего из них, Николая, бывшего врачом, я не помню: он приезжал в Михайловку тогда, когда я был очень мал. О дяде Феде и дяде Борисе я писал уже. Старший брат папы, Михаил Федорович, владелец имения Анастасьевка в Луганском уезде Екатеринославской губернии, директор соляных копей Летуновского, был в Михайловке очень давно с женой Анастасией Васильевной, урожденной Непрерадович, и с сыном. Тетя Настя приезжала потом, когда я был уже юношей, со своей дочерью Верочкой, очаровательной девушкой, милой, красивой. Приезд этот был мне памятен потому, что я немедленно в нее влюбился, будучи в то же время, правда, неравнодушным и к Лиле из Ромоданова. С отъездом их любовь постепенно испарилась, а при встречах через несколько лет следом ее осталось нежное взаимное чувство родственной дружбы. Абрам Федорович был несколько моложе дяди Миши. Мы смотрели на бородатого, красивого, живого мужчину с любопытством, как на охотника, имевшего славу замечательного стрелка. За несколько часов до его приезда отец высек меня розгой за какое-то озорство. Меру наказания я считал не соответствующей проступку. Дядя Абрам, узнав о происшествии, видимо, хотел меня утешить. Он посадил меня на диван рядом с собой, обнял меня одной рукой, а пальцами другой слегка постукивал по месту экзекуции и приговаривал в такт пальцам: «Чики-чики, чикичики». Нельзя сказать, чтобы я был доволен таким утешением. Третий из старших братьев отца Нил Федорович произвел на нас сильное впечатление своим сходством с отцом. Он поехал с дядей Федей на охоту на Морсеевское болото, взяли и нас. Дядя Нил был без ружья. Когда моя Милка сделала стойку, дядя Нил подошел ко мне. По вылетевшему дупелю я, конфузясь дяди, промахнулся. Дядя Нил усмехнулся и сказал: «Собачка хороша, вот стрелок-то сплоховал». И с дядей Мишей, и с дядей Абрамом, и с дядей Нилом впоследствии меня соединяли прочные нити. О моих дядях я буду, надеюсь, иметь случай поговорить еще. Изредка в Михайловку приезжали Крыловы Николай Александрович, двоюродный брат и большой друг моего отца, с женой Софьей Викторовной и с сыном Алексеем, знаменитым кораблестроителем в 86

87 будущем. Гостила у нас и Александра Викторовна Ляпунова, сестра СВ. Крыловой, с сыном Виктором Анри. Об этом замечательном семействе я напишу особо, как и о братьях Житковых. Эти лица сыграли впоследствии большую роль в моей жизни. Тогда о них осталось впечатление, как о крупных, выше меня стоящих людях. В дружеских отношениях с нашим семейством были два семейства Булгаковых. Николай Николаевич Булгаков, крупный петербургский чиновник, красивый мужчина, помню, произвел на меня обаятельное впечатление своей внешностью и изысканностью своих манер; таким же изяществом отличалась и его супруга, бывшая балетная танцовщица, Мария Уристановна. Михаил Николаевич Булгаков, тоже красивый человек, был еще более близким другом отца. Я надеюсь написать о нем больше при воспоминаниях о симбирской жизни. Здесь замечу, что мне приметен был его большой ум. С приездом его в Михайловку связан курьезный эпизод, рассказанный мною в моем наброски «Ряженые». Для нас главным лицом среди Булгаковых был сын М.Н. Коля. Он был нашим товарищем по охоте и поражал нас своим искусством рисования; к сожалению, он не развил своего таланта. Нам очень нравились приезды Михаила Валериановича Столыпина, который очень любил нашу семью. С ним врывался в усадьбу вихрь бодрости и смеха. О нем будет сказано тоже в другом месте. Здесь упомяну, что дружба со Столыпиным имела некоторое литературное следствие. Моя мама была, как упомянуто, замечательная хозяйка. Она собирала материалы (рецепты, записи) для создания своего замечательного труда кухонной книги («Новое пособие хозяйкам»). Эта книга была ею закончена незадолго до смерти, но напечатана была уже после ее кончины. В то время, о котором я пишу (приблизительно 1890 год), работа матери была в периоде проверки рецептов, и мы проходили, так сказать, практический курс кулинарии, поедая с аппетитом различные кушанья, рецепты изготовления коих должны были войти в книгу. В летние месяцы у нас несколько лет гостил бывший повар Столыпиных Иван Карпович. Он был полупарализован, готовить сам не мог, но был неоценим, как профессор-консультант по изготовлению и оформлению изысканных кушаний. Конечно, вереница лиц, бывавших у нас на протяжении многих лет, сохранившихся в моей памяти (приблизительно с моего шестилетнего возраста, то есть с 1882 года, до продажи имения в 1894 году), очень длинна. Мне вспоминаются Умановы, Смагины, Бестужевы, Диатропов, Качиони, Рыкунов, Шувалов и многие другие. О некоторых будет сказано в другом месте, иные не достопримечательны. Здесь я упомяну еще лишь о нескольких. Так вспоминается СИ. Метельников, знаменитый 87

88 парижский ученый, сподвижник Мечникова; он приходился двоюродным братом Н.М. Алферьевой, урожденной Метельниковой. Я вспоминаю ясно высокого блондина с густыми русыми усами. Я сидел с удочкой на берегу пруда, гости старшие Алферьевы и Метельниковы подошли ко мне; необходимость быть представленными неизвестному гостю во время начавшегося клева рыбы вызвала у меня только досаду. Потом через много лет я отнесся бы к этому знакомству иначе. Вот встает передо мной высокий старик Илларион Иванович Лужин; по своей величественной осанке, по чудесному лицу с крупными правильными чертами, по великолепной седой бороде лопатой это боярин, сошедший с картины Константина Маковского. Он знаменитый коннозаводчик рысистые лошади его славились широко. А вот и его зять, один из самых любимых друзей отца до конца жизни Николай Егорович Крупенский. Он занимает и в моем сердце место среди самых любимых мною людей. В другом месте я дам его портрет, этого чудного человека, сыгравшего в моей жизни огромную роль и оказавшего мне много добра, которое он делал, впрочем, не мне только, но и многим-многим. В те времена, к которым относятся мои воспоминания, начиналось только мое знакомство с ним. Мы, мальчики, играли в березовой аллее в городки. Отец спустился с террасы дома с каким-то гостем круглолицым, румяное лицо которого было украшено необыкновенно красивыми большими карими глазами; мы догадались, что это Крупенский, о приезде которого говорилось. Отец и Николай Егорович шли купаться, о чем свидетельствовали полотенца, перекинутые через плечи. Мы прекратили игру, чтобы дать старшим пройти по направлению к реке. «А ну-ка, ребята, я с вами сыграю, весело сказал Николай Егорович. Поставьте-ка городки. Выиграете получите четверть фунта пороху». От такого предложения наши играцкие способности, натренированные ежедневной игрой, поднялись до апогея. Мы выигрывали партию за партией, а Николай Егорович, забыв о купании, продолжал идти в пропасть проигрыша, пока отец не утащил его насильно, чтобы освежить холодной водой Аморды и от азарта игры. Мы обеспечили себя порохом на целое лето. Милый Николай Егорович весь сказался в этом эпизоде. Это был увлекающийся всю свою жизнь человек, а увлечение игрой много напортило ему в жизни. Как замечательный стрелок, он очень высоко стоял в наших глазах. Как мне ни грустно, но настал момент по ходу моих воспоминаний вспомнить еще об одном госте, посещавшем Михайловку о березниковском купце Д.Н. Антипове. Это Лопахин из «Вишневого сада» А.П. Чехова. Ничего дурного я об этом человеке не имею основания сказать; наоборот, его надо помянуть добром. Но вспоминать его тяжело, 88

89 потому что в его образе пришла к нам неизбежная гибель Михайловки. Как туберкулез, поразивший молодой организм, делает медленно, но верно свое страшное дело, заканчивающееся смертью, так и Михайловку подтачивали неправильные условия ее приобретения в форме долгов. Михайловка была заложена и перезаложена, и вторая закладная была в руках Антипина. У Антипина, небольшого лавочника, были деньги, полученные благодаря выигрышу в Государственную лотерею, он выиграл 75 тысяч. Он ссудил отца под вторую закладную самым обычным, не ростовщическим образом. Пошли и добавочные займы под векселя, и моменты эти отмечались появлением в нашей усадьбе высокой фигуры Антипина, всегда вежливого, хорошо одетого, старавшегося поступать с отцом, которого он искренне уважал, помягче. Но глотки кислорода уже не могли спасти умирающего. И первым владельцем Михайловки стал Антипин. Мы уже оторвались от нее несколько раньше. Отец жил в Симбирске, где работал врачом. Мы с братом были студентами в Москве, сестра заканчивала институт. Последний раз я был в Михайловке зимой 1894 года. Антипин еще берег усадьбу и сад некоторое время. Следующий владелец, которому он ее перепродал, Вишняков, уже распродал имение по частям. Топор тронул уже сад. Революция смела усадьбу. Когда через несколько лет мой брат приехал в Михайловку к кому-то из наших дворовых, от усадьбы не осталось и следа, и на ее месте колыхалась рожь. Тимофей Федотович много лет со времени продажи Михайловки служил у моего двоюродного дяди Никиты Николаевича Филатова в Сырятине, до своей смерти. Я видался с ним только один раз в имении Житковых в 1898 году. А затем в 1915 году мы получили с отцом от него письмо, в котором этот честный друг спрашивал нас о том, как поступить с картиной, которая осталась случайно у него после продажи Михайловки. С его детьми осталась кое-какая связь. Однажды у меня в Одессе гостила его дочь Катя. Через 46 лет я узнал из письма Пети Ляхова, что еще жив слесарь Николай Николаевич Морозов. Я привожу здесь два письма моих старых друзей. «Добрый день, дорогой Владимир Петрович. 16 августа т.г. дядя Николай Николаевич Морозов передал мне сообщение, что Вы, не получая от меня долгое время писем, полагаете, что я выехал из Саранска. С мая 1942 г. я посылал Вам три письма, но, как видите, Вы их не получили. В этих своих письмах я делился с Вами своим горем: 29/VI-42 г. умерла мама. В феврале 1943 г. умерла старшая сестра Юля. Да, время делает свое дело. Мама совсем не болела, вечером сидела еще на крылечке, а в 1 час на следующий день ее не стало. С каждым годом все больше и больше родных и знакомых сходят с жизненной сцены, заканчивая свой жизненный путь, что вполне закономерно. 89

90 Мне уже 58 лет, и я только недавно оглянулся назад. Как быстро прошла жизнь. И когда на минутку остановишь свою мысль на давно прошедшие эпизоды или пейзажи из прошлого, а особенно из детства и юности, то кажется, что это было только вчера. И не хочется верить, что это в жизни больше не повторится и произошло десятки лет тому назад. И думается, а сколько в жизни делал я ошибок... Если бы второй раз пришлось жить, я не повторил бы их. Не хочется верить своим глазам, что пейзажи той местности, среди которых прошла жизнь, изменились до основания. В Михайловке оказались без изменения Жулебинские горы. Но вместо полноводных речек высыхающие ручьи. А вдали, на горизонте, виднелся лес. Он завсегда в детстве внушал какуюто таинственность. Когда-то я в этом лесу охотился на вальдшнепов. Эх, эти незабываемые вальдшнеповские тяги. Теперь там простор, по которому гуляет вольный ветер. А вот где мы охотились на дупелей, подходишь и не веришь глазам колышется вода в карьерах из-под торфа. Владимир Петрович, Вы извините меня, дорогой, что отнимаю у Вас время описанием своих воспоминаний из прошлого, но это чувство, как я сел писать это письмо, преобладает у меня над остальным, и не потому ли, что наше детство проходило в одном месте с Вами, хотя и в разное время. Я не был в Михайловке два года. Нынешним летом обязательно побываю. Это разбудит во мне воспоминания прошлого, и я напишу Вам материал некоторый для Ваших записок. Несколько о себе. Живем мы сейчас трое жена моя и ее сестра. Катя год тому назад перевелась в Березино, где она работала и раньше. Братья: Леонид (зубной врач) и Владимир (нач. лесной охраны) мобилизованы в ряды РККА. От Леонида нет известий целый год. Я продолжаю работать в потребительской кооперации старшим ревизором. Материально живем сносно. Н.Н. Морозов в восторге от Вашего письма. Сейчас у меня его жена. Говорит, что дядя помолодел на 10 лет и собирается на охоту за дупелями. Сад его фруктовый (яблони) в течение двух последних лет высох совершенно. От Кати недавно получил письмо. Она живет в Березниках лучше, чем жила в Саранске. В первых числах августа я был в командировке в Ковыляпине (ст. Арапово), где работал и схоронен Федор Федорович Филатов. Ходил на могилу. О маме до сих пор тоскую, а особенно моя жена. Они очень любили друг друга. Всего хорошего Вам, дорогой Владимир Петрович. Мечтаю с Вами увидеться. 90

91 16/VIII-43 г. Петр Ляхов». «Здравствуйте, Владимир Петрович. Я очень рад и благодарю за память и Вашу карточку. Я из газет вырезал Ваш снимок и берег его. Не думайте, что я забыл Вас, одна Одесса заставляла думать ежедневно о Вас, находится в опасности. Воспоминания были часты. Теперь опишу, какие перемены. Где была Ваша усадьба, тут колхозные конюшни и амбары. Сада нет. Где были болота Кислятка, Белая гора, Жулебинские болота, тут стада поселян. Все засохло, дичи никакой нет. Много лет дупелей совсем нету. Я бросил совсем охоту, к тому же правый глаз совсем не видит. Сам стал стар, ноги не ходят. У меня был сад, жилось хорошо, я работал в земстве 18 лет, теперь все засохло, сад у меня отобрали, и налоги разорили. Кругом чист стал и с такого мастера стал караульщиком. Крестьяне в деревнях живут хорошо, только не наедятся гороховой соломы толченой, смешанной с мукой, или лебеды. Цены на хлеб высокие, невозможно покупать, а об остальном только можно думать. У Вас может быть получше в Ташкенте. Леса все вырублены, остался кустарник. Зайцев очень мало. Когда я прочитал Ваше письмо, то почувствовал какую-то теплоту в сердце. Что значит одиночество и старая привычка. И еще раз благодарю Вас за память обо мне и шлю Вам сердечный привет с пожеланиями всего хорошего. 43 года марта 20-го. Н. Морозов». Я кончаю мое писание без горького чувства. Я ведь научен жизнью, что все проходит. Но, пока я писал мои воспоминания, я прожил мою Михайловскую жизнь еще раз. Грустно было тогда, когда эта жизнь кончилась. А теперь я не испытываю тоски по прошлому, нет, я рассказал о нем так, как писал Жуковский о спутниках жизни: Не говори с тоской: их нет; Но с благодарностию: были. Я благодарю судьбу за то, что она подарила мне жизнь в Михайловке среди милых, дорогих моему сердцу людей. В дивном стихотворении А. Толстого Иоанн Дамаскин говорит: Благословляю вас, леса, Долины, нивы, горы, воды, Благословляю я свободу И голубые небеса! О, если б мог в мои объятья Я вас, враги, друзья и братья, И всю природу заключить! 91

92 Так и я от всего сердца готов сказать: благословляю вас, мои дорогие отец и мать, милые бабушки и тетушки, и дяди, и братья, сестры и друзья. Мое детство было озарено вами. Благословляю тебя, родная природа, питавшая меня чистыми соками твоей красоты. ПОТЕРЯННОЕ «КУ» В давно прошедшие времена, когда я был в пятом классе Симбирской гимназии, водились на свете такие девицы (или, как теперь говорят, «девушки»), которых, при всем разнообразии их качеств, можно было обозначить родовым именем «гимназическая смерть». Гимназисты влюблялись в подобную девицу группами и длительно, пока не кончали курса. Эти девицы обычно не представляли собой ни чуда красоты, ни исчадия тонкого кокетства, и, по-видимому, их магическому влиянию на широкие массы в значительной степени содействовало наличие у них братьев гимназистов и уютность их семейств, изобиловавших бутербродами и устраивавших вечеринки с танцами. К числу таких девушек принадлежала и некая Варенька В-ва. Кто только не был влюблен в эту миловидную, стройную, румяную, голубоглазую, желтоволосую, слегка грассирующую и веселую девицу? Я тоже состоял ее поклонником. Я завел себе записную книжку и записывал в нее мои мечты о прелестной Вареньке как свершившиеся уже факты: я описывал мои встречи и разговоры с нею, которых не было на самом деле; я занес в книжку даже ее поцелуй, которого тоже, увы, не было. Злодейка сестра моя утащила у меня мою книжку и переписала из нее все на белые листки, вплетенные в молитвенник моей матери. Этим она причинила и себе и мне массу неприятностей, не угасив, однако, моей любви. Однажды, в порядке, так сказать, текущих дел, я залез на крышу сарая, которая примыкала к досчатой стене высокого дома. Переполнявшая меня любовь нашла здесь своеобразный выход. Я достал из кармана куртки кусок мела и начал, как бы желая информировать мироздание о важном для него обстоятельстве, писать на серой стене дома крупными буквами фразу: «Я влюблен в Вареньку». К сожалению, физические законы сильнее психологических, и фраза осталась недописанной. Когда, подвигаясь по крыше сарая, следуя за строчкой, я написал «Варень», крыша сарая кончилась и правая нога переступила край. Я стремглав низринулся с довольно высокого сарая наземь. Я почувствовал, как небо и все окружающее меня стало маленьким (вот что 92

93 значит «небо показалось с овчинку»), и я потерял сознание. Очнувшись, я почувствовал сильную боль в затылке и в подбородке и увидел, что кровь, текшая из последнего, залила мне новую мою куртку и весь я перемазан в крови. Подбежали гимназисты с нашего двора и потащили под руки к моему отцу доктору. При виде меня с рассеченной раной на подбородке, отец сменил гнев на милость, которая, впрочем, была по качеству не лучше гнева. Он велел мне вымыть «морду», приказал кому-то сдавить мне раненую кожу подбородка в складку, вынул из банки со спиртом иголку с ниткой и стал мне зашивать рану без всякого наркоза. Я чувствовал ужасную боль от проклятых иголок и тихо выл. Любовь к Вареньке в свое время прошла постепенно, но памятью о ней и по сие время остается рубец, сокрытый моей, увы, седой бородой. Но было и иное последствие моего трагического приключения: остался недописанным слог «ку». И вот это недописанное «ку» я ищу всю свою жизнь и поныне. И встречаю ли я Машеньку, или Олечку, или Катеньку, я никак не могу оставаться верным моей избраннице, отыскивая мое потерянное «ку», и все надеюсь найти его. Прошло 60 лет со времени потери моего заветного «ку». Давно исчезло с моего горизонта все семейство В. вместе с Варенькой. И вдруг недавно я получаю письмо от Вареньки, которая обращается ко мне по депутатскому делу. Она давным-давно бабушка и возится с внуками. Понятно, что я откликнулся на ее письмо. Итак, неожиданный конец: потерянное «ку» найдено. Жена моя, тоже Варенька, наложила на весь эпизод такую резолюцию: «Поскольку потерянное «ку» найдено, надлежит тебе, достопочтеннейший академик, прекратить поиски его за пределами семейства»... 93

94 СВИДАНИЕ Рассказывают, что Леандр должен был для свидания с Геро переплывать Геллеспонт, после чего он благополучно попадал в объятия своей возлюбленной. Я не должен был вверять себя зыбкой пучине, но в объятия моей избранницы, увы, попал не без приключений. В годы юности жизнь бьет не ключом, как обычно выражаются, а ключами, разбегающимися в разные стороны. Тут тебе и спорт, тут тебе и лошади, тут и лодка, тут тебе и литература, и стихи, тут тебе и кузина, тут тебе и охота, тут тебе и «наука страсти нежной» все вместе. Ну, так вот, сидел я в своей комнате, готовился к охоте на дупелей набивал патроны. Набиваю и изредка на часы поглядываю свидание у меня с Матрешей на 10 часов вечера назначено. Было еще до срока далеко, я и принялся за новое дело замок у ружья надо было очистить и маслом смазать. Возился, возился, да довозился: взглянул на часы, а они уже 15 минут одиннадцатого показывают. Сорвался я с места, из окна выпрыгнул, прошел быстро цветничок перед террасой и углубился в липовую аллею, что вела к месту свидания к подвалу оранжереи. Ночь была темная-претемная, а в густой аллее из полувековых лип было темнее, чем в ухе у негра. Но я ведь вырос, можно сказать, в этой аллее, а потому и помчался по ней бегом: неловко, знаете, заставлять ждать даму. И вдруг на всем скаку я ударился во что-то лбом. Боль, искры из глаз, испуг и в то же время раздался крик женщины крик, выражавший боль и испуг. Я, схватившись рукой за шишку на лбу, тихо спросил: «Кто тут?» После долгой паузы ответ: «А вы кто?» «Да это я!» Тянусь руками на голос (ничего не видно!) и встречаю руки, ищущие меня, вместо ответа. «Что, больно ушиблась? Чем?» «Да лбом, дайте руку-то, пощупайте шишку-то!» Оказывается, тоже опоздала моя Матрена и торопилась по аллее быстрым шагом. А дальше? Дальше мы нашли дорогу в темноте без приключений. 94

95 СКВОРЦЫ В дни моего детства у нас было два ручных скворца. Они свободно летали по нашему огромному дому, вылетали наружу в сад и возвращались в него, когда хотели. Они доверчиво шли к рукам, а во время обеда бегали по столу и бесцеремонно клевали с тарелок, предпочитая всему гречневую кашу. Они делали это с какой-то лукавой миной, шаловливо, точно понимая, что поступают непозволительно. И, представьте себе, они никогда не оставляли следов своего пищеварения. Способ для соблюдения гигиены они придумали удивительный. Высоко в стену было вбито два железных костыля, на которых когдато висели картины. Скворцы устроили себе уборную на одном из этих костылей. Постепенно на костыле начал нарастать белый гребень. Скворцам становилось уже нелегко совершать свой туалет, и смешно было смотреть на них, когда они опускали грудь вниз, а зад кверху, чтобы как-нибудь положить очередную порцию на довольно уже высокую вершину гребня; когда и такая техника стала невыполнимой, скворцы ухитрялись некоторое время наращивать гребень на лету, стараясь не делать, трепыхая крыльями, поступательного движения. Когда и это стало невозможно, так как гребень стал уже Гималайским хребтом, скворцы проделали ту же историю на другом костыле. После очистки костылей скворцы возобновили наращивание своих своеобразных сталактитов на первом костыле. Широким массам наших граждан следовало бы поучиться аккуратности у этих милых птичек. 95

96 СВАДЬБА У моего отца был огромный сенбернар, вернее, мастифф, которого звали Мюрат. Он был, несомненно, самой большой собакой в Одессе. Он был необычайно красив и величествен и, когда папа гулял с ним по улице, то неизменно привлекал к себе восхищенное внимание прохожих. Многие обращались к нам с просьбой дать щенка от Мюрата. Но это нелегко было сделать, так как нельзя было найти соответствующую по породе самку. Папа и сам мечтал о подходящей партии для Мюрата, так как это способствовало бы развитию его статей, его крепости. Мюрат был добродушный увалень. Только редко он входил в азарт: он с громовым лаем кидался за кошками, без надежды догнать их, да изредка схватывался с собакой, если противник был достойный. Так, однажды, он сцепился с догом, который задрал его; борьба таких гигантов привлекла толпу и, когда Мюрат поднял дога, то какой-то гимназист, вероятно, изучавший былины, воскликнул: «Настоящий Илья Муромец», чем выразил общее восхищение. В комнате он вел себя осторожно, не задевал и не опрокидывал мебели. Сватом для Мюрата явился знакомый полковник Рева, помощник градоначальника, которому хотелось тоже иметь щенка. У классной дамы Института благородных девиц, не старой, но уже стареющей девы, оказалась сенбернарка хорошей породы. Владелица собаки была особа тонкая, горделивая. Она, привыкши хранить чистоту нравов своих институток, не сразу согласилась на увещания полковника ей и собачья нравственность казалась объектом хранения. Но полковник, как демон-искуситель, нарисовал ей заманчивую перспективу: почти все щенки останутся в ее владении, а каждого из них можно продать, по крайней мере, по 50 рублей (а вдруг их будет десять!). Ведь д-р Филатов вообще и не хочет брать себе больше одного щенка. Возможность иметь щенков от такого отца, как Мюрат, которого классная дама видела, и расторговаться ими, решила судьбу сенбернарки и ее целомудрия, которое оберегалось много лет. Но где сделать свадьбу? Старая дева потребовала соблюдения полного этикета: папа должен сделать ей визит. Папа отнесся к ее желанию юмористически, да и надо же было условиться. Мадемуазель жила в маленькой квартирке, хорошо убранной, уставленной диванчиками, козетками, столиками с портретами членов царствующего дома, начальницы, архиерея, попечителя и именитых родственников (мадемуазель была родовитая). Приняв папу несколько величественно и вместе с тем изысканно вежливо, мадемуазель, не называя вещи своими именами, сказала, что 96

97 соединение ее Тамары с Мюратом должно произойти только у нее в квартире, от себя она свою любимицу никуда не отпустит. Она указала комнату возле кухни, куда должны будут уединиться брачующиеся. Разговор велся в таком тоне, чтобы папа чувствовал, какой мезальянс делает ее любимица. Папа сдержался и условился такого-то числа, когда Тамара будет в полном настроении, привести Мюрата. По уговору папа должен был запереть Мюрата в комнатке, а потом служанка мадемуазель впустит туда невесту. Но вышло все, конечно, не так. Как только прислуга открыла парадную дверь, Мюрат, почуяв носом предстоящее удовольствие, рванулся в коридор и, увидав Тамару, бросился к ней. Скромность Тамары, дрессированная три года, увы, не устояла перед появившимся перед ней красавцем, и две огромные собаки подняли по квартире бешеную беготню: Тамара уклонялась и манила, а Мюрат млел и гонялся за нею. От программы действий не осталось и следа. Старая дева вынуждена была глядеть собственными глазами на то, что она так тщательно замалчивала перед воспитанницами, а папа во исполнение договора бегал за Мюратом и тянул его в брачную комнату, конечно, без успеха. В суматохе переворачивались козетки и столики, горка с безделушками опрокинулась со звоном, на полу валялись члены царствующего дома, попечитель, начальница, архиерей и генералы. Наконец, заключительный акт великой поэмы любви сенбернаров свершился среди гостиной, на глазах испуганной, изумленной, потерпевшей шокинг классной дамы. Вряд ли у нее остались в голове и материальные перспективы. И, конечно, ей, далекой от вопросов любви даже человеческой, а тем более собачьей, было совершенно непонятно, почему Мюрат и Тамара вдруг рассорились и, повернувшись задом друг к другу, стояли полчаса головами в разные стороны. Показывали в кино пьесу «Медвежья свадьба». Куда интереснее был бы фильм «Собачья свадьба». 97

98 ПОПУГАЙ Мы охотно вспоминаем встречи с какими-нибудь замечательными личностями. Но, когда на жизненном пути нам попадается замечательный зверь или птица, мы высокомерно говорим, что сделали над ним наблюдение. Не хочу делать этой ошибки и расскажу про мою встречу с попугаями. Первый попугай был серый, с красноватым хвостом. Первые мои встречи с ним происходили у покойного друга моей семьи П.М. Н-го. Попка был независим и строг и не любил прикосновений чужих; в его характере была и примесь лукавства: ему ничего не стоило внезапно схватить ваш палец своим клювом, как острыми щипцами. Он обожал своего хозяина и в его руках был воском. Он в совершенстве подражал его голосу, и было странно слышать, как в квартире разговаривают два Петра Михайловича. Моська Топик безнадежно не мог различить друг от друга два эти голоса и попадал в глупое положение. Он нежится на коврике, и вот к нему доносится из гостиной голос хозяина: «Топик, Топик, фю-фю-фю...» Преданный Топик срывается с места, бежит через столовую, поскальзываясь на гладко натертом полу, останавливается в недоумении, а из клетки уже несется сардонический хохот и голос Петра Михайловича: «Пошел вон, дурак!!» Обидно! Попка, не показывая виду, следит за всеми звуками в доме и воспроизводит их иногда изумительно кстати. Вот хозяйка дома учит свою соседку вязать шарф или что-то в этом роде. Ученица бестолкова. Надо повторять правило и показывать его много раз. «Ну, как же Вы, Анна Филипповна, не запомните: петелька, две дырочки, стопочка; теперь опять петелька, стопочка, три дырочки... Опять спустили! Ну, петелька, стопочка, две дырочки...» Попугай, качаясь в клетке туда-сюда, наконец, не выдерживает и произносит: «Стопочка, две дырочки, дурочка какая!» Откуда это сочетание? Но вот и сам насмешник попадает впросак. Топик умер. Прошло много времени. Однажды мы сидели за обеденным столом. Среди гостей дама, собачка которой, моська, сидит под столом, около ее ног. Попка вылез из клетки; важно стуча ногтями и слегка переваливаясь с боку на бок, он шествует по паркету к обеденному столу, чтобы ловко взобраться на него. Вот он вошел под стол, и вдруг мы слышим: «Топик, Топик, фюфю-фю...» Очевидно, он принял за Топика чужую моську, которая, понятно, не двинулась. Пауза. И новый возглас с тревогой в голосе: «Кто это?» Новая пауза и последний возглас, явно гневный: «Пошел вон, дурак!» Что это? условный рефлекс, вероятно? После смерти хозяина попугай на несколько месяцев переехал к нам. Он скоро привык к нашей обстановке и к окружающим его людям. Он сидел обычно в клетке или на клетке, возвращаясь в нее, когда захочется. Говорил он очень много, но тогда, когда вздумается, а не по заказу; я, впрочем, довольно легко наводил его на разговор. К вечеру, когда ему пора было спать, а он ушел в другую комнату, папа подставлял ему палку, он садился на нее, крепко охватив лапами, и произносил: «Вот и поехали!» Папа нес 98

99 его «домой» и при этом то поднимал палку высоко, то опускал ее вниз; при опускании попка восклицал: «Ух!», «Ух!», словно дети на качелях. Вот он водворен на место. На клетку надевается черная юбка, чтобы закрыть его от света. В юбке попка проковырял дырочку и против нас установил свой желтый глаз, и наблюдает, что делается в комнате: за столом два гостя. И вот в 10 часов раздается строгий отчетливый голос: «Спать». Если попка был в расположении, то разговор его был довольно разнообразен. Я спрашивал его; «Как кошечка?» Он отвечал: «Мяу-мяу». «А как собачка?» «Гав-гав». Я выучил его свистать по-перепелиному, как иволга и как соловей. Все это он выполнял по моему предложению. Но иногда роли менялись. Пришел ко мне мальчик. Я объяснил, что при чужом попка говорить не будет, и сказал мальчику, чтобы он стоял со мной в другой комнате. Разговор шел как нельзя лучше. Попка выполнял всю программу: вошедшего Мюрата (собаку) подозвал к клетке голосом папы и свистом, сказал ему: «Ах, какой хорошенький», а потом цапнул за ухо и сказал: «Пошел вон, дурак» и т.д. Мальчик был в восторге, просил повторить. Попка выполнил номер кошечки и собачки, а потом произнес: «А как соловей?» Я понял, что это я должен посвистать. Тогда последовало: «А как иволга?» Пришлось посвистать и иволгой. «А как, -спрашивает, перепел?» Свищу по-перепелиному. А дальше пошли вопросы о кошечке и о собачке. Вышло, что я в его глазах стал попугаем: «Благодарю, не ожидал!» Мальчик захлебывался от восторга и, забыв договор -не высовываться, и, очевидно, считая попугая уже человеком, вышел в комнату, где он сидел, и так доверчиво спросил: «Попочка, а кошечка?» Увы, последовал ответ: «Пошел вон, дурак!» Мальчик расплакался, и я долго утешал его, чтобы рассмешить. Попка умер довольно трагически. Когда французские оккупанты ушли из Одессы, был период, что мы питались плохо. В ходу был желтовато-зеленый хлеб из гороха. Даже и при голодовке он не казался нам аппетитным. Но попугаю он нравился. Он охотно ел его и при этом приговаривал: «Ах, как вкусно!» Однажды не обратили внимания на то, что попка в соседней комнате, подобравшись к хлебу, очень долго повторяет свое «ах, как вкусно! ах, как вкусно!» Увы, он объелся и умер, по-видимому, от заворота кишок. А вот вам и еще портрет попугая, доказывающий, что наш покойник не единственный в своем роде представитель этого замечательного рода недочеловеков. Он жил в Москве, в доме по Арбату, в семействе композитора С.Н. Василенко и профессора Шамбинаго. Я лично не был близко знаком с этой замечательной птицей и рассказы о ней имел из первоисточника, от Татьяны Алексеевны Василенко и других обитателей квартиры. Как и наш попугай, попугай Василенко серый, с красным хвостом; он жил у своих покровителей уже 25 лет. Характер у него был строгий, несколько замкнутый и прямолинейный, даже грубоватый. Попка из женщин миролюбиво относился только к тем, кто ухаживал за ним, в том числе 99

100 к Татьяне Алексеевне. Чужих дам не любил. Одна дама, певица Катульская, с апломбом утверждала, что она, конечно, сумеет вступить в дружеское общение с попугаем и попросила позволения показать, как она примется за установлени приятельских отношений. Ей позволили погладить попку. Попка недолго ждал развития ее дипломатических аллюров и через несколько минут дама в конфузе подверглась перевязке палец ее оказался прокушенным до крови крепким и острым клювом «милой птички», как называла дама, укротительница попугаев, своего будущего друга. Но к своим он проявлял иногда трогательные чувства. Он вспомнил однажды по имени служащую Катю, ухаживавшую за ним лет 20 тому назад. Другая его пестунья Поля умерла. Он часто произносил ее имя, точно призывая ее. Татьяна Алексеевна сказала ему: «Что ты все Полю поминаешь, она умерла и лежит в земле». Попугай замолчал, перестал качаться на своей трапеции в клетке, слез вниз, вышел на стол, лег на спину и скрючил лапки на животике. Что изображал его жест, неизвестно, но пришелся он кстати к разговору. Когда однажды Т.А. подошла к попугаю с закутанной в мохнатое полотенце головой после ванны, попугай воскликнул: «Это что за чучело?» К мужчинам он благоволил, а профессора Шамбинаго любил, был нежен, ласкался к нему, тыкал его в щеку клювом, как бы целуя его. Музыкальная атмосфера в доме откладывала на попугая свой отпечаток. Когда к С.Н. Василенко шел кто-либо из учеников, попугай часто огорошивал его грубым, резким окриком: «Куда?» Когда С.Н. Василенко исполнял на рояле номера из сочиненных им опереток или вообще веселых произведений, то попугай был в восторге, хлопал крыльями, болтал что-то и даже кстати подтягивал игре. С.Н. сочинил две фуги на тему попугая, и попугай всегда радовался их исполнению, вставлял в их исполнение музыкальные возгласы. Тенор Райский, которому надо было подготовиться к выступлению, просил С.Н. пройти с ним партию. В некоторых местах тенор детонировал, и после нескольких поправок со стороны С.Н. попугай, услыхав опять фальшивую ноту, взял ее громко и уверенно совершенно верно. У попугая выпало из хвоста красное перо. Он взял его в клюв и стал махать им в то время, когда С.Н. дирижировал, комически сходно, подражая движениям маэстро. Музыкант-композитор спрашивал совета у С.Н. Последний, обращаясь к жене, беспомощно развел руками и спросил: «Ну, чем я ему помогу?» Из клетки раздался авторитетный возглас: «Дать ему аспирину!» Качаясь на трапеции, попугай сильно раскачал ее и, сделав неловкое движение, стукнулся плечом о перекладину; он воскликнул с досадой: «Ну, ты, потише!» Дольке, собачке, он иногда говорил: «Ну, дай головку почешу», а утятам кричал весьма ласково: «Уть, уть, уть», а потом кричал грубо и выразительно: «Пошли вон отсюда!». Профессор Шамбинаго, думая, что Т.А. находится за чайным столом 100

101 в соседней комнате, обратился к ней с возгласом: «Татьяна Алексеевна, заварите чай, я сейчас приду!» Последовал ответ: «Заварила». Войдя в столовую, Шамбинаго нашел чайник пустым и начал ворчать на отсутствующую Т.А.: «Ведь просил заварить чай, и сказала, что заварила, и не сделала!» Служащая разъяснила: «Это Вам, профессор, вместо Т.А. ее не было попугай ответил; это он Вам сказал, что «заварила». Профессор Гагман был неразговорчив. Но однажды он оживился и живо беседовал, к удовольствию и удивлению общества. Попугай вдруг воскликнул: «Аи, да Гагман!» Тяжелую для Москвы зиму года попугай перенес благодаря заботам Шамбинаго, ухаживавшему за ним и укутывавшему клетку шубой. Нередко попугай, вспоминавший, как его, укутанного, с клеткой возили на дачу, при этом произносил: «Тпру!» Достаточно ли для объяснения психики попугаев учения о рефлексах? КУПАЛЬНЯ Н.Е.К. друг моего отца и друг мой жил у меня. В один прекрасный день он предложил мне поехать с ним и его супругой Еленой Михайловной в Евпаторию. «У меня там есть небольшое дело, говорил он, надо проведать кусок земли, которую я когда-то там купил и никогда не видел; пробудем там дня три четыре, покупаемся, а оттуда поедем в Ялту через Симферополь». В Евпатории, к своей досаде, вспомнил я, что не запасся трусиками. Николай Егорович помог моей беде. По его протекции добрейшая Е.М. просидела целый вечер за переделкой трусиков Н.Е., в которых могли бы купаться два таких, как я, гражданина, на мой рост. Вот они, наконец, готовы. Е.М. вручила их мне с некоторой торжественностью и сказала выразительно: «Смотрите, не потеряйте». Мы приятно и весело провели несколько дней: грелись на солнце, ели чебуреки, купались. Завтра надо ехать в Симферополь. Уже поздно вечером, укладываясь, я вдруг вспомнил, что трусики я забыл в купальне. Помню, как сердце мое екнуло, когда я осознал происшедшее. Ведь так просила Е.М. не потерять трусики, и вот оно случилось-таки, несчастье. Я сбегал в купальню она была заперта. Взволнованный, я почти не спал, утром опять побежал в купальню, добился, чтобы сторож отрыл дверь. Трусиков, увы, не оказалось. Я покаялся Н.Е. Он посмеялся досадному происшествию, потрунил 101

102 над забывчивостью профессоров, но указал выход: есть у него еще одна пара трусиков, и попросим Е.М. переделать их; она, конечно, сначала рассвирепеет, но она баба добрая, отходчивая, и все устроится. «Только, добавил Н.Е. премудро, не говорите о происшедшем теперь, скажете в Ялте, а не то она нас с Вами всю дорогу пилить будет». Приехали в Ялту. Первые часы мы провели врозь. Елена Михайловна побежала к приятельнице, Н.Е. ушел по делам, а я пошел бродить по набережной. Когда я сидел на скамейке, ко мне подошел какой-то гражданин и спросил меня о дороге в Гунурлар. Я ответил ему, в свою очередь, спросил его о чем-то, и мы понемногу разговорились. Оказалось, что он в Ялте по делам своего хозяина крупного помещика и вскоре едет в Евпаторию. Узнавши, что я только что оттуда, он стал расспрашивать о дороге до Симферополя и сообщил, между прочим, что ему поручено найти для покупки кусок земли около Евпатории. Этот пункт беседы, которую я вел довольно равнодушно, живейшим образом заинтересовал меня ведь Н.Е. искал покупателя для своего участка. Понятно, что через несколько минут мы живо обсуждали вопрос о том, как устроить свидание с Н.Е. и где именно. «Ваш друг купается? спросил меня мой новый знакомый. Ну, так вот, не придете ли Вы с ним в купальню в 12 часов? Там и поговорим». Перспектива устроить дело для Н.Е. охватила меня. Дорогой я вспомнил о трусиках, но хлопоты о них казались мне перед лицом крупного дела уже мелочью. Это оказалось не совсем так. Разговоры о трусиках приняли довольно неудачный оборот, но протекция Н.Е., продажа имения и спешность решения (до 12 оставался всего час) обеспечили мне победу, и я получил от Е.М. переделанную ею наскоро пару трусиков, опять с теми же сакраментальными словами: «Смотрите, не потеряйте». В 12 часов в купальне разговор об имении шел полным ходом. Н.Е. плавал, фыркал и урезонивал покупателя; покупатель плавал, фыркал и урезонивал продавца; я плавал, фыркал и предвкушал радость выпивки по случаю предстоящей сделки. Договорились о новом свидании и расстались. Я оставил раздевальню последним, весь полный мыслью о деле. Как только я вышел на улицу, я неожиданно столкнулся лицом к лицу с моей старинной приятельницей писательницей и поэтессой Т.П. Щепкиной- Куперник. Неожиданная и радостная встреча сразу изменила ход моих мыслей. Я расспрашивал Т.П. о ее жизни, рассказывал о своей. «Вдруг, рассказывала она впоследствии, Вы сошли с ума. Лицо Ваше покрыла тревога. Вы прервали фразу на половине, круто повернули и, не сказав мне ни слова, бросились ко входу в купальню». Да, все это так и произошло, потому что вдруг, во время легкомысленной болтовни с Т.П., мое существо пронзила ужасная мысль я забыл трусики в купальне. С этого момента я действовал, как гипнотиче- 102

103 ский субъект, как моноидеист, охваченный творческим порывом. Если бы мне дали сейчас миллион и сказали бы, чтобы я повторил все, что я сделал, то я не мог бы сделать этого. А сделал я следующее: я пробежал, не обратив внимания никакого на сторожа, мимо кассы, проскочил турникет, пробежал широкий двор и помчался к дальнему концу раздевальни, где я оставил заветные трусики. Вдруг я увидел, что мне навстречу идет крупная женщина в сером халате, простирая мне навстречу руки и что-то громко крича. Я воспринял ее как какое-то препятствие на пути к трусикам, а в остатках моего сознания мелькнула мысль: как попала эта женщина в мужскую купальню? И тотчас пришла и ответная мысль: это я попал в женскую. Если бы я не был гипнотиком, я бы смешался, сконфузился, остановился, и разыгрался бы невероятный скандал; я уже слышал крики женщин, которых не замечал доселе в моем стремительном беге. Но я ведь был не собою, а был маньяком, одержимым только образом трусиков. А поэтому, не задерживаясь ни на полсекунды, я круто повернулся и еще стремительнее понесся к выходу, но даже тени желания спастись у меня не было. Для меня существовали только трусики. Я выбежал во двор и помчался ко входу в мужскую купальню. Я пробежал ее до конца. Трусики висели на гвозде. Я сорвал их и еще стремительнее понесся обратно через широкий двор. Когда я бежал по мужской купальне, пронеслась успокаивающая мысль о том, что мегера не сможет вбежать со мной к мужчинам. Но, когда я вбежал во двор, я увидел, что она в сопровождении двух женщин и сторожа, которых она, очевидно, набрала в свою шайку, пока я хватал трусики, мчится мне наперерез. Но, как хороший скакун, я бросил погоню далеко позади, чуть не сломал турникет и выбежал мимо кассы и изумленных кандидатов на купанье на улицу. Т.П. здесь, конечно, не было. Я опомнился, понял все величие подвига, который был мною совершен, и невольно рассмеялся, глядя на небесного цвета трусики, зажатые в кулаке крепко-крепко. А где же Т.П.? Ах, да, она что-то упомянула про завтрак на поплавке. Я пришел туда и увидел ее сидящей с актерами за столом. Когда она взглянула на меня, я заметил у нее на лице беспокойство, которое усилилось, когда я подошел к ней, высоко подняв свою добычу. Мое объяснение доставило присутствующим большое веселье. Да, я знаю хорошо психологию великих подвигов. 103

104 М.Ф. Филатов, 1768 г. прадед В.П. Филатова Ф.М. Филатов - дед В.П. Филатова Семья прадеда В.П. Филатова на веранде дома 104

105 Брат В.П. Филатова с отцом Старшая сестра (справа) В.П. Филатова Эмилия, 1914 г. Семья Филатовых 105

106 М.Ф. Филатов Н.Ф. Филатов Братья отца В.П. Филатова Сестра В.П. Филатова Елизавета в супружестве - Пузанова 106

107 Д.Ф. Филатов Ф.Ф. Филатов Братья отца В.П. Филатова Здание Пензенского Дворянского Института, построено в 1851 г., позднее здесь размещалась 1-я мужская гимназия, где учился В.П. Филатов 107

108 Группа студентов Московского университета, Выпуск 1865 г. Группа студентов Московского университета и Филатов ( гг.) 108

109 Мать В.П. Филатова Вера Семеновна Отец В.П. Филатова Петр Федорович «Я благодарю судьбу за то, что она подарила мне жизнь в Михайловке среди милых, дорогих моему сердцу людей»

110 Второй цикл 1905 г. «На склоне моих лет я иногда возвращаюсь мыслью к пройденному мною жизненному пути. Уносясь в далекие времена моей учебы, я стараюсь иногда воскрешать в памяти образы моих учителей и тех лиц, встречи с которыми оказали на меня значительное влияние»

111 ПАМЯТИ НИЛА ФИЛАТОВА На склоне моих лет я иногда возвращаюсь мыслью к пройденному мною жизненному пути. Уносясь в далекие времена моей учебы, я стараюсь иногда воскрешать в памяти образы моих учителей и тех лиц, встречи с которыми оказали на меня значительное влияние. Среди них крупное место занимает мой дядя, Нил Федорович Филатов. Отдавая в моем мемуаре посильную дань его памяти, я ограничиваюсь только передачей личных, интимных впечатлений о нем. Это могло бы сузить представление о Ниле Федоровиче у тех, кто мало знаком со значением этого великого педиатра; но так как он был уже охарактеризован здесь с этой стороны предшествовавшими ораторами, то я и не буду входить в сколько-нибудь подробную оценку его как крупнейшего клинициста и педагога, а буду давать, излагая мои воспоминания, только отдельные штрихи из области его научной деятельности. Мои мемуары посвящены Нилу Федоровичу как близкому моему родственнику, брату моего отца. Воспоминаниям о личном моем общении с ним я предпошлю несколько выдержек из воспоминаний о нем друга Нила Федоровича профессора Н.Я. Яблокова, Главного врача и директора Софиевской Детской больницы, ныне носящей название имени профессора Н.Ф. Филатова. «Знакомство мое с Нилом Федоровичем относится ко времени нашего студенчества в Московском Университете для меня четвертый курс, для него третий. В антрактах между лекциями, в курильной и коридорах старых клиник на Рождественке, я встречал сумрачного на вид, высокого, смуглого брюнета, с шапкою курчавых волос на голове, придававших ему не русский тип, всегда торопящегося, несловоохотливого, малообщительного Филатова. Как же я был удивлен, когда встретил его в семейном кружке одного молодого врача веселым собеседником и остряком, добродушным, заразительно смеющимся тем чисто детским, непринужденным, на высоких нотах смехом, которым могут смеяться только люди с открытой душой и спокойной совестью, с его выразительными, большими черными глазами, светившимися бесконечной добротой, отзывчивостью и сердечной теплотой. Весь он произвел на меня тогда чарующее впечатление. В первое время наши встречи наичаще бывали в этом семейном кружке, члены которого поголовно были страстными любителями драматического искусства. Думается мне, этот кружок положил основание сохранившемуся до конца жизни Н.Ф. увлечению театром, в котором, по преимуществу на первых представлениях, находил себе приятный отдых этот человек постоянного труда. 111

112 Далее, вспоминаю и квартиру из четырех пяти комнат в Антипьевском переулке, где жили и учились одновременно шесть родных братьев Филатовых и два двоюродных их брата. В общежитии этом, основанном на паевых началах, хозяйство руководилось опытной и любящей рукой добрейшей их тетушки. Каждый из братьев имел долю своей самостоятельности и своего права. Все вместе, в особенности в часы отдыха и по праздникам, представляли образец родственной дружбы, порядочности и глубокого взаимоуважения. Приходя из своих «нумеров» в эту семейную квартиру юношей, после всем известной антигигиенической обстановки и беспорядочности студенческих жилищ, каждый из нас чувствовал себя каким-то другим, в нас невольно просыпалось чувство одиночества, оторванности от родной семьи, тогда как здесь, не говоря о лучшем воздухе, питании и прочем, семья была налицо, домашние интересы непрерывно продолжали свое влияние на временно выехавших из родного дома членов семьи, и присущая этому влиянию сердечность взаимных отношений отражалась на дальнейшем развитии характеров и нравственных устоев этих юношей. Как иллюстрацию к этой идиллии упомяну получение писем от родных коллективных или на имя каждого из братьев, чтение их, восторги, споры и т.п., получение гостинцев и провизии, приглашение по этому случаю друзей на «торжественные чаи», наконец, высшее удовольствие приезд кого либо из родных мест. Впрочем, самым высоким удовольствием для всех них, по моему наблюдению, был отъезд семьи к себе домой на каникулы, это неподкупное чувство любви к своему гнезду. Возрастной состав этого оригинального общежития был очень разнообразен от студентов разных курсов и факультетов до малыша гимназиста. В часы занятий тут можно было видеть и клинические лекции, и анатомический атлас, и физику, и алгебру, и латинскую грамматику. Здесь старшие показывали пример прилежания младшим, помогая им вместе с тем в их занятиях, решении задач, переводах и пр. В этом образцовом семейном пансионе не учиться или лениться было нельзя, здесь как бы царило взаимное условие: мы приехали, мы собрались для того, чтобы учиться. Заходя к ним во время занятий, и посторонний заражался этой картиной совместной работы; они могли своим примером вызывать сознание необходимости работать и в заленившемся приятеле-товарище. В этой обстановке студенческого жития, несомненно, и был для Н.Ф. тот залог энергии и умения работать, который так пышно расцвел в дальнейшей его деятельности. В этот период жизни Нила Федоровича большое влияние на него оказал профессор Г.А. Захарьин. Этот высоко талантливый клиницист, 112

113 замечательный диагност, с его даром изложения, со своими выдающимися способностями, 5 6 лет назад явившийся из-за границы апостолом современных методов исследования и наблюдения у кровати больного, привлекал к себе все внимание тогдашних студентов, жадно стремившихся не пропускать его лекции и искренно сетовавших на случавшиеся его манкировки. На слушателей тогдашнего молодого Захарьина громадное впечатление производили: его дедуктивный метод обследования данного случая, ясное освещение симптомов, логическая их связь, уверенное игнорирование побочными, вне этой связи, явлениями и всегда строго определенный вывод. Несомненно, в этой обстановке, где получил Нил Федорович первое впечатление об умелом приложении медицинских знаний к данному больному, клиника Захарьина была путеводной звездой, несомненно, она указала ему выбрать для своих способностей клинические занятия». По окончании в 1869 г. медицинского факультета Нил Федорович занял у себя на родине место земского врача. Доктор Яблоков приводит текст письма Н.Ф. к нему об этой работе: «От Саранского уездного земского врача Нила Филатова послание. Вообразите, я один на весь уезд, по географии на моих руках находится человек, не считая жен и детей, а последние-то, главным образом, и находятся на моих руках. За здоровье этого легиона я получаю 100 рублей в месяц; остается ли в выгоде этот легион, не знаю, я же откладываю деньги на заграничную поездку, которая непременно должна совершиться, если только я проживу здоровым лишь года два. Служебные мои обязанности следующие: я должен в неделю раз выехать на пункт за 30 верст, пробыть там до вечера и давать советы больным, точь-в-точь как то делается в клинической амбулатории, с той разницей, что вместо рецептов даю лекарства, заготовляемые имеющимся на пункте фельдшером. Я должен еще ездить в места эпидемий и даже эпизоотии (Эпизоотия широкое распространение инфекционной болезни животных, значительно превышающее уровень обычной заболеваемости на данной территории). Мне не запрещается лечить и дворян, но они что-то вовсе ко мне не обращаются, я лечил только одну соседку, после пяти визитов она выздоровела и конец. Само собой разумеется, дома ко мне также приходят больные, примерно человек в месяц, так что работы по должности у меня не бог весть сколько...» Пробыв с небольшим год на этом месте, верный намеченному плану, Н.Ф. едет в Москву сдавать докторский экзамен. В 1872 г., сдав экзамены на доктора медицины, Нил Федорович уехал за границу, где и занимался у крупных представителей медицины Вены, Праги, Парижа, Гейдельберга, как по детским болезням, так и по другим специальностям. 113

114 Вернувшись в Москву в начале 1875 г., Нил Федорович занял место ординатора в Софиевской Детской больнице на Бронной, которая потом переведена была на Садовую, где и прослужил 16 лет до назначения профессором Московского Университета. ЛИЧНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ Мое первое знакомство с дядей Нилом произошло очень давно, когда я был еще мальчиком лет двенадцати. Мы жили тогда в Михайловке, в нашем родовом гнезде. У моего отца было шесть братьев, и в то время я знал их еще не всех. Приезд неизвестного нам дяди Нила очень возбудил мое любопытство. Я с интересом разглядывал его высокую фигуру, курчавую черную шевелюру, черную бороду, темные большие глаза и горбатый нос; меня тогда же поразило его сходство с отцом. Через несколько дней после его приезда мы, мальчики и старшие (отец и двое дядей дядя Федя и дядя Нил), поехали на охоту по дупелям на Маресевское болото. Когда мы пошли по болоту, моя собака Милка повела и замерла на стойке. Дядя Нил, который был без ружья (он поехал только посмотреть на нас), подошел ко мне. Вылетел дупель, и я, сконфузившись от его присутствия, продупелял. «Ну, собачка твоя выдержала экзамен, а вот стрелок сплоховал» заметил, смеясь, дядя Нил. Второй раз я увидел дядю Нила в Москве зимой, кажется, в том же году мать привезла меня к профессору Степанову лечить уши, и прожили мы у дяди Нила в Кудрине. Я его видал только урывками, но начал мое знакомство с его семьей, которая состояла тогда из жены Ю.Н., двух сыновей и дочери, и Наталии Михайловны Филатовой тетушки дяди Нила. Было, как я потом слышал, у него еще два ребенка, но они умерли от дифтерии. Я скоро уехал и более близко стал к дяде Нилу и его семье уже только через 5-6 лет, в 1892 году, когда я поступил в Московский Университет. В то время в Московский Университет не принимали окончивших гимназию в других учебных округах, и мне удалось это только благодаря содействию дяди Нила. Он с семьей жил около Хлудовской клиники детских болезней на Девичьем поле, в переулке, называвшемся <пропуск>. Дядя Нил поздоровался со мной приветливо, но несколько, как мне показалось, сдержанно. Но эта сдержанность относилась, как я потом убедился, не ко мне лично, а ко всем вообще. Дядя Нил всегда был как будто 114

115 настороже в своих отношениях к людям; если же он начинал чувствовать к человеку уважение и близость, то обращение его становилось приветливым и даже нежным, и лицо его, обычно суровое, расцветало улыбкой. Никогда и никому он не позволил наступить себе на ногу и давал отпор всякому, покушавшемуся на его достоинство, словами твердыми и умными, которые ставили зазнавшегося на место. Но редко кому и приходило в голову атаковать его, настолько весь облик его, вся его манера заставляли чувствовать его ум и моральную силу. Наружность дяди Нила была чрезвычайно импозантна. Высокий, стройный, широкоплечий, с высоко поднятой, я бы сказал, величаво поднятой головой, он сразу привлекал к себе внимание и на заседании, и в театре, и в аудитории. Он был сильным брюнетом. Волосы густые, слегка волнистые, закинуты назад, острижены сзади в кружало; лоб высокий; брови густые; глаза большие с прямым сильным взглядом, темно-карие; нос орлиный; борода густая, темно-каштановая, тоже слегка курчавая, седина только в последние годы жизни стала пробиваться в бороде. Особенно нравилась мне его фигура в большом широком сюртуке. Портреты передавали его довольно хорошо. Он был очень похож на моего отца, который был несколько ниже ростом и лицом красивее. На почве сходства братьев иногда происходили даже смешные недоразумения. К типу дяди Нила и отца принадлежали в ослабленном виде из остальных пяти братьев трое, а остальные двое, хотя и были семейно похожи, но не имели такого цыганского или армянского вида. По-видимому, со стороны матери была примесь сербской крови. У дяди Нила была ярко выражена любовь к живописи и к музыке, и ни одна выставка, ни один крупный симфонический концерт или опера не пропускались им; он был также страстным любителем театра, особенно Малого, где у него было обширное и тесное знакомство с артистами. Он и тетя Юля охотно предоставляли и нам с сестрой, как и другой молодежи, бывать в театрах вместе со своими детьми: Колей, Вовой и Надей. Характерной чертой ума дяди Нила являлась его необычайная способность разбираться в запутанных вопросах и брать самую сущность их. Он очень любил всякие задачи из области математических софизмов и решал их быстро, состязаясь с сыном Всеволодом; он охотно распутывал китайские головоломки из проволок и прекрасно играл в шахматы, не занимаясь, однако, теорией игры за неимением времени. Игре, если случалось сесть за столик, отдавался с увлечением, с азартом. Однажды он опоздал к обеду, сославшись на то, что задержался у Прохоровых. На следующий день он опять опоздал, и опять были виновны Прохоровы; получил замечание от жены, поддерживавшей дисциплину в доме. На третий день опоздание на целый час и опять задержался у Прохоровых. Когда 115

116 и на четвертый день произошло опоздание (все из-за Прохоровых), то произошел допрос и пришлось покаяться. «Я, рассказывал дядя Нил уходил от Прохоровых, посмотрев больного, и вижу, сидит гимназист лет тринадцати и сам с собою партию в шахматы играет. А ну-ка, говорю, поставь фигуры я с тобой сыграю. Думаю, обыграю его в несколько минут да и пойду. А он мне мат закатил. На другой день опять мат. Я на третий день уже не мимоходом играю, а нарочно раньше приехал, играю изо всей силы, а он мне опять шах и мат. И так же на четвертый и пятый день все шах да мат». «Да что же это за мальчишка такой?» «Да это племянник С.Н. Прохорова, Алехин его фамилия». Потом стало уже понятно, на какого гения шахматной игры наскочил дядя Нил. И тогда домашнее правительство запретило дяде Нилу заезжать без нужды (ребенок выздоровел) к Прохоровым. Дядя Нил был необычайным игроком в винт. В винтовых кругах Москвы его талант был широко известен. Когда он играл с хорошими игроками (среди них я вспоминаю Н.Ф. Гагмана), то игра его доставляла знатокам эстетическое удовольствие. Он не был завзятым картежником и играл не часто, но весь отдавался тонкостям этой сложной игры, переживал сыгранные партии и в следующие дни. Рассказывают, что на другой день после винтового карточного вечера ему пришлось сидеть в составе факультета на диссертации. Гагман выступал в качестве оппонента, и когда он, закончив, сел и водворилась некоторая тишина, то вдруг ясно послышалась вполголоса сказанная фраза дяди Нила: «Николай Федорович, а ведь ходить-то Вам надо было вчера на малом шлеме с дамы треф, а не с валета пик», на что Гагман немедленно реагировал под смех факультета. Патриархальные времена! Очень охотно дядя Нил играл в винт с профессором И.М. Сеченовым у себя дома. И.М. Сеченов был очень близок с Филатовыми, являясь их земляком; у него было имение в Теплом Стане Курмышского уезда Симбирской губернии; часть Филатовых происходила оттуда же, а часть из соседней части Пензенской губернии. Старинная дружба связывала И.М. Сеченова с теткой дяди Нила Натальей Михайловной, которая в свое время сильно помогала дяде Нилу в трудное, в материальном отношении, время. Он сердечно любил и высоко ценил и Нила Федоровича. Чтобы не стеснять дядю Нила, который, как врач, не всегда принадлежал себе, Иван Михайлович, явившись в квартиру дяди Нила, всегда спрашивал Наталью Михайловну, и в разговорах с этой милой, добродушной старухой, очень недалекой, от знаменитого физиолога и профессора не оставалось ничего. Разговор был простой, в кругу интересов Натальи Михайловны, с воспоминаниями и расспросами о родных и друзьях с той и с другой стороны, поминался Теплый Стан прошлого и настоящего. Если Нила Федоровича не было дома, визит 116

117 на этом кончался. В случае если дядя Нил был дома и свободен составлялся винт втроем, с открытыми картами вместо четвертого партнера (с так называемым болваном), без прикупки. Хотя Наталья Михайловна играла плохо, но ни Ивану Михайловичу, ни Нилу Федоровичу это не мешало, так как в этой игре каждый играет на свой страх и риск. И Ивану Михайловичу и Нилу Федоровичу эта игра доставляла удовольствие они чувствовали друг в друге хороших противников. Я, в бытность мою студентом, тоже играл в винт или, вернее, шлепал картами с молодежью и наиграл себе однажды большую неприятность. Я играл, имея партнером кузена Всеволода, очень хорошего игрока. Дядя Нил любил иногда оторваться от писания учебника или чтения журнала и посмотреть на нашу игру. И вот, посмотрев карты мои и Всеволода, он, видимо, был доволен тонкостью наших переговоров и назначений. Увы, я говорил бессознательно! Это тотчас и обнаружилось после моего хода. Когда дядя Нил увидел мой ужасный ход, он остолбенел, глаза его сделались грозными и, воскликнув: «Нельзя так играть!», он вышел из комнаты. С тех пор я не играл в винт лет 35, и только последние годы решаюсь на него в дамской компании. Дядя Нил отличался счастливой способностью работать при самой, казалось бы, неблагоприятной обстановке. Его кабинет, в котором он писал статьи или учебник, не закрывался, и в него свободно входили члены, семьи и завсегдатаи; он не обращал на них внимания, даже если кто-нибудь спрашивал его, он отвечал и тотчас продолжал дописывать начатую фразу; даже выехав из дома и вернувшись, он продолжал работу тотчас же, как будто она не была прервана. Молодежь иногда устраивала домашние балы ни музыка, ни танцы, ни пение не смущали дядю Нила; когда начинался котильон, то нередко вереница танцующих дико неслась через кабинет мимо пишущего дяди Нила, который вдруг иногда протягивал руку и схватывал какую-нибудь девицу, к общему веселью, чтобы затем опять погрузиться в работу. Веселье молодежи он очень любил. Он нередко принимал участие в игре в лаун-теннис, для которой на широком дворе Детской клиники имелась площадка. Конечно, он играл, можно сказать, наполовину, потому что по состоянию сердца, которое было больным последние годы его жизни, он не мог бегать, как это требуется в процессе игры, но при хорошем партнере он представлял собой ценное дополнение в игре; играл он недолго один два сета, живо интересуясь игрой своих сыновей и молодежи (Г.Н. Сперанского, Шернваля, Недешева, Фульди и других). Молодежь студенты, родственники и родственницы, молодые врачи чувствовали себя в доме дяди Нила и в его присутствии очень хорошо, свободно; от него веяло благожелательностью, абсолютным авторитетом и нередко юмором. Последний я испытал однажды на себе. Придя с лекций, я тотчас принялся играть 117

118 с кузеном Вовой на маленьком биллиарде, стоявшем в большом приемном зале; проиграв партию, я, как у нас полагалось, полез под биллиард. Только что я хотел вылезть на другую сторону, как увидал, что в комнату вошел дядя Нил в сопровождении (о, ужас!) декана медицинского факультета Ивана Федоровича Клейна. Как сейчас вижу чопорную фигуру его превосходительства, в форменном сюртуке со звездой, с близорукими, точно рачьими, глазами под толстыми очками. Я замер под столом авось не заметят. Вова замер у стола, пытаясь загородить меня ногами. Вдруг слышу голос дяди Нила, который после двух-трех фраз спрашивает декана: «А какого Вы, Иван Федорович, мнения о моем племяннике? Как он у Вас успевает?» Декан любезно говорит, что, насколько ему известно, за мной грехов не водится, зачеты по занятиям выполнены и т.п. «Позвольте мне, Иван Федорович, представить Вам усердного питомца. Ну-ка, студиозус, вылезай». И вот я появляюсь перед изумленным деканом из-под стола. Старик взглянул на меня, на биллиард, подал мне руку и улыбнулся. Вспомнил, видно, старина свою молодость. А вот другой пример юмора. Среди многочисленной родни, представители которой, попав в Москву, нередко бывали у дяди Нила, имелась одна тетушка, носившая наименование «тетя Лиза толстая», дама пудов на шесть, человек в то же время веселый. В квартире Нила Федоровича все было хорошо, только кабинет для уединенных размышлений был очень маленький. Он настолько был мал, что большому человеку там невозможно было раздеться до нужной степени при закрытой двери: приходилось дверь держать слегка приоткрытой; некоторые грузные люди держали дверь незамкнутой даже до конца сеанса, что не представляло большого нарушения этикета дома, так как перед «учреждением» комната была нежилая: в ней стояли шкафы и сундуки. Однажды дядя Нил заседал в указанном кабинетике, не прикрыв до конца дверь. Тетя Лиза толстая, войдя в шкафную комнату и видя дверь «учреждения» приоткрытой, прибегла для восхождения на трон к тому единственному методу, который был ей доступен при ее гигантской полноте: она приподняла все свои одежды обеими руками, откинула ногой, приоткрытую дверь и, дав на манер парохода задний ход, вдвинула свою корму в кабинет так, чтобы водрузить ее на трон. Каждый из нас на месте дяди Нила закричал бы: «Нельзя сюда» или что-нибудь в этом роде. Дядя Нил, внезапно узрев гигантские полушария, не пикнул и несколько раз похлопал по ним ладонью. Со страшным визгом бросилась тетя Лиза толстая прочь из комнаты, вбежала к нам и, повалившись на диван, хохотала так неистово, что мы боялись за ее жизнь. Конечно, когда мы, ничего не понявши сперва, уяснили себе, в чем дело, то хохот долго сотрясал стены квартиры. 118

119 День дядя Нил с утра до двух часов проводил в клинике, где старшим ассистентом был доктор Остроградский, или в детских инфекционных бараках, где ассистентом был доктор Полиевктов. Вот как характеризовал Нила Федоровича д-р Полиевктов: «Как директор клиники, Нил Федорович был чужд начальнического тона; среди подчиненных ему врачей он был старшим товарищем, держал себя со всеми одинаково просто и был доступен во всякое время всем и каждому. Выговоров и замечаний по службе он почти не делал. Всякий выговор расстраивал самого его больше, чем провинившегося: так тяжело ему было напоминать другому человеку о долге и порядочности. Административные обязанности особенно тяготили его, не привыкшую повелевать и приказывать, натуру; он мог только указывать и просить. Зато он и был кумиром сослуживцев и подчиненных, разделявших с ним и горе, и радость. К тому же и публика, и врачи любили обращаться к Нилу Федоровичу, так как у пациентов он держал себя с достоинством, но просто, без напускного величия, и у товарищей считался образцом врачебной этики. Обыкновенно в частной практике Нил Федорович не назначал сложного лечения и требовал лишь неуклонного исполнения своих предписаний. Различные уступки в этом отношении окружающим больного, по мнению Нила Федоровича, умаляли авторитет врача, а потому в случае невыполнения его назначений Нил Федорович бывал строг к ухаживающим за больным лицам.» Дядя Нил был превосходным преподавателем. Я заимствую характеристику Нила Федоровича, как лектора, у его ассистента доктора Остроградского: «Теоретических лекций покойный не любил: «Чего терять время на пересказ того, что студент может найти в любом руководстве, чай, он грамотный и сам прочтет». Когда я слушал дядю Нила, я ясно видел, как студенты преклонялись перед Нилом Федоровичем и как перед великим клиницистом, и как перед превосходным преподавателем. На лекциях всегда полная аудитория. Никому и в голову не приходило пропустить его лекцию. Ораторских приемов никаких. Обладая выразительной речью, дядя Нил просто рассказывал тему лекции, наполняя ее прежде всего фактами и только фактами; когда он касался состояния вопроса на данном этапе, то ясно становилось, как много вносил он в развитие проблемы своего личного материала, преимущественно клинического, частью лабораторного. При свойственном дяде Нилу юморе лекция никогда не бывала утомительной, но юмор никогда не переходил в нарочитые «вицы» для увеселения публики. Если по ходу лекции случалось что-нибудь смешное, например, в разговоре с маленьким пациентом или студентом-куратором, то дядя Нил сам превесело смеялся. 119

120 Помню такую смешную сцену. Нил Федорович разбирал болезнь ребенка, принесенного на кровати в аудиторию. У этого мальчика, говорил дядя Нил, вы видите такие-то симптомы со стороны черепа: у этого мальчика, говорил он, вы можете заметить искривление голеней, характерное для рахита. Ассистент наклонился к дяде Нилу и шепнул ему: «Нил Федорович, это не мальчик, а девочка». Дядя Нил вслух усомнился: «Да это же мальчик». Завязался спор: надо было либо послать за историей болезни, либо осмотреть ребенка, что, конечно, было некстати. «Есть выход», сказал дядя Нил, мы спросим ребенка, как его зовут». Увы, на вопрос дяди Нила ребенок ответил: «Саша». Дядя Нил махнул под хохот аудитории рукой: «Ну, уж если мы, педиатры, не можем отличить мальчика от девочки, то будем его дальше называть Сашей, для сущности лекции безразлично, кто он». «Как клиницист, пишет доктор Полиевктов, Нил Федорович отличался редким навыком быстрого и в то же время тщательного разбора больных и правильного диагноза болезни, в чем его обеспечивали не одна только опытность и обширные знания, но и талант, столь незаменимый во враче при столкновении со сложными и запутанными болезненными формами, с каковыми чаще всего и приходится иметь дело профессору». Я могу привести несколько примеров, в которых проявились необычайные диагностические способности Нила Федоровича. При заведуемой им клинике имелись операционная и небольшое хирургическое отделение. Операции производил профессор Дьяконов со своими ассистентами. Нил Федорович нелегко вверял судьбу своих маленьких пациентов хирургам и делал это только при вполне убедительных данных. «Однажды, рассказывал мне профессор Н.К. Лысенков, профессор Дьяконов вместе с нами своими ассистентами обсуждал вопрос о происхождении гнойного перитонита у ребенка, который был передан в хирургическое отделение. Мы все пришли к заключению, что у ребенка имеется перитонит на почве заворота кишок. Нил Федорович сидел на консилиуме молча. Когда ребенка собрались нести в операционную, я обратился к нему с вопросом о его мнении. Нил Федорович сказал: «Мне трудно высказаться по чисто хирургическому вопросу, но я полагаю, что при операции Вы найдете у ребенка не заворот кишок, а прободной перитонит на почве аппендицита, но я уверен, что ребенок умрет». При операции выяснилось, что Нил Федорович не ошибся ни в диагнозе, ни в прогнозе». Другой случай. Нил Федорович часто бывал на вскрытиях детей, умерших в его клинике. Диагнозы его, как правило, подтверждались на вскрытиях. Патологоанатомы (И.Ф. Клейн и М.Н. Никифоров) так ценили диагнозы Нила Федоровича, что один из них выразился однажды так: 120

121 «Диагнозы Нила Федоровича не боятся нашего ножа». Один диагноз особенно поразил их. У ребенка Нил Федорович поставил диагноз ограниченного туберкулезного поражения язычка левого легкого; когда ребенок умер, диагноз к изумлению патологоанатомов подтвердился. Третий случай. Нил Федорович был приглашен к маленькой дочери С.С. Головина, тогда бывшего доцентом кафедры глазных болезней. С.С. был болен, как предполагали, брюшным тифом. Идя в детскую комнату своей пациентки, Нил Федорович должен был пройти через комнату, в которой лежал С.С. Увидав больного коллегу, о болезни которого он не знал, Нил Федорович подошел к нему и стал расспрашивать о ходе болезни, спросил, давно ли он заболел, болит ли у него голова, посмотрел на кривую температуры, посочувствовал ему, пообещал скорое выздоровление и, войдя в комнату пациентки, сказал, обращаясь к ее матери: «Ну, и подхватил же Ваш муженек малярию, я и не знал, что она его так скрутила». Антонина Ивановна с изумлением услышала слова Нила Федоровича и воскликнула: «Как малярию? ведь у него же тиф. Так определили его болезнь проф. X. и У.» Нил Федорович, в свою очередь, удивился и сказал: «О каком тифе может быть речь? На третьей неделе заболевания при такой высокой температуре, при головной боли больной не мог бы разговаривать со мной так сознательно и ясно, если бы у него был тиф. Если ему не давали хины, то надо же ему дать ее, и он скоро поправится». Так оно и случилось. В этом диагнозе, сделанном буквально мимоходом, сказалась способность Нила Федоровича оценивать значение симптомов в их взаимном соотношении. О том, что за фигуру представлял собой дядя Нил в науке, сказано в начале этого очерка. Всем известно, какой глубокий след оставил он в научной педиатрии всего мира, появившись на заре ее развития в виде крупного светила. Его книги переведены были еще при его жизни на пять языков, многие заграничные корифеи педиатрии глубоко уважали его. Но кроме книг, на базе которых и до сего времени воспитываются педиатры, дядя Нил лично, как живой учитель, порождал бесконечное количество учеников. В те несколько лет, до смерти дяди Нила, которые я вспоминаю, его окружали: Полиевктов, Остроградский, Виддер, Григорьев, Васильев, Молчанов и др. Любимым его учеником являлся Г.Н. Сперанский, который был другом семьи Нила Федоровича со студенческой скамьи. Впоследствии он стал и его родственником, женившись на моей сестре. Мне отрадно отметить здесь, что в выборе своем Нил Федорович не ошибся, и Г.Н. Сперанский, ныне заслуженный деятель науки, развил и приумножил заветы своего учителя. На Медицинском факультете (и в Университете) у дяди Нила, за редким исключением, не было врагов, а многих из тогдашних профессоров дядя Нил ставил очень высоко, как например: профессоров 121

122 Захарьина, Остроумова, Кожевникова, психиатра Корсакова, доцентов Минора, Боброва, Дьяконова, Поспелова и др. В факультетские «дела» он старался не погружаться с головой. С начальством он был корректен, но не искал у него никаких благ. Не могу не вспомнить здесь одно официальное событие, на котором дядя Нил проявил, учитывая особые обстоятельства, находчивость и решительность. В 1897 году, когда весенний семестр уже кончился и студенты по большей части уже разъехались, приехал в Москву царь Александр III и пожелал посетить Университет и специально клиники на Девичьем поле. Попечитель учебного округа и ректор (Боголепов) попали в затруднение на Девичьем поле студентов не осталось. Стали искать студентов по квартирам и набрали их с разных факультетов в достаточном количестве, чтобы наполнить аудиторию одной из клиник; предполагалось, что этот ансамбль будет перебегать из аудитории в аудиторию, чтобы изображать широкие массы студентов. Царя начали ждать с утра. Дядя Нил, надевший по желанию начальства форменный вицмундир, ему тесный, томился в бездействии. Вот уже и попечитель приехал в белых брюках. Дядя Нил смотрел, как мимо него на дворе больницы ездили его сыновья на новом велосипеде Гумбера, который дядя Нил им на днях подарил. Но вот он не выдержал: «Стой, Вова, дай-ка я сяду и попробую». И попробовал. Проехал, вихляясь туда и сюда (он почти не умел ездить). Несколько шагов он проехал прямым трактом на березу, свалился и проехал по корявой коре дерева своим великолепным орлиным носом. С ободранного носа закапала обильно кровь. Ужасная весть пронеслась и достигла начальства. Примчались и ректор, и попечитель: и Нила Федоровича жалко, и вот-вот царь приедет, а тут такое разыгралось. Послать за хирургом. Но зови не зови, а представить царю директора клиники, знаменитого профессора Филатова с перевязанным носом на манер сифилитика выходит довольно конфузно. Дядя Нил понял положение начальства и сделал решительный жест. «Не надо хирурга! Вова, звони в Малый театр, вызови гримера. Пусть немедленно едет со всеми красками». Протесты со всех сторон: инфекция, заражение крови и т.д. Гример приехал, заштукатурил место, и нос получился хоть куда, но довольно странный. Приехал царь, ходил из аудитории в аудиторию, мы ему кричали «ура» и, наконец, он заметил, что мы все те же; наклонившись к царице, он довольно громко сказал: <пропуск> и оба засмеялись. В Детской клинике царя ждала новая диковина: необыкновенный нос профессора Филатова. Царь задавал вопросы, что-то отвечал на разъяснения ученого, но, как зачарованный, смотрел на нос дяди Нила, не спуская с него взгляда; то же делала и царица. Видимо, им обоим страшно хотелось спросить дядю Нила про его нос, но они не решились. Все обошлось благополучно. 122

123 Скончался дядя Нил в 1902 году, на 55-ом году жизни, в полном расцвете своих умственных сил и опыта. Он поехал в Нижний Новгород к больному ребенку. Он всегда был умерен в еде и в употреблении спиртных напитков. В этот раз он съел, как рассказывал, излишнее количество кулебяки. Вернувшись в Москву, он чувствовал себя неважно в отношении пищеварительного аппарата. Идя по коридору, он вдруг упал. У него сделалась гемиплегия без поражения речи. Через несколько дней ему стало лучше настолько, что он уже двигал ногой и рукой и шутил с профессорами Шервинским и Кожевниковым, его пользовавшими. Он вспоминал шуточную задачу: на кусте сидели три совы, охотник попал в них одним выстрелом, и они упали на землю каким словом назвать это происшествие? Ответ: это было совпадение. Он проводил какуюто параллель между этой шуткой и своим падением в коридоре. На десятый день больному назначили йодистый калий. Это было роковое назначение, последствий которого не предусмотрели. Дяде Нилу свойственно было чихать громко, с натугой и много раз (до девяти). Об этом не подумали. От йода у дяди Нила получилось раздражение слизистой оболочки носа, и он начал чихать; не дочихав даже обычного числа раз, он внезапно умер. Очевидно, от подъема давления при чихании лопнул едва закрывшийся сосуд в мозгу, и возобновилось кровоизлияние. Индивидуализация при назначении лекарства не была проведена до конца. Смерть дяди Нила представила собой общественное явление, и похороны его приняли грандиозный вид. Среди откликов на смерть Нила Филатова особенно трогательно и печально прозвучало надгробное слово, сказанное студентом Аджемовым, представителем четвертого курса студентов, последних учеников Нила Федоровича. «Бывают люди, жизнь и деятельность которых, подобно яркой звезде, блестит и сверкает. Приходит смерть, они умирают, меркнет и их звезда. Но бывают и такие, над которыми бессильна смерть. К ним именно и принадлежал Нил Федорович. На его лекции почти всегда собирался весь курс в полном составе. Нас тянуло в его аудиторию желание услышать его простое по форме, но глубокое по содержанию слово. Там перед нами мастерской рукой врача художника он набрасывал живую картину разнообразных болезненных процессов и явлений, распутывал с необычайной тонкостью самые запутанные и сложные вопросы и случаи. Тут же он поучал нас, как нужно обращаться с больными, каков долг врача, какова его этика. Университет издавна тянул к себе, тянет и будет тянуть не только тем, что в нем мы имеем возможность познать науку, но более того, тем, что в нем составляются взгляды и идеалы целых поколений. 123

124 Нил Федорович был одинаково на высоте задачи, когда вводил нас в тайники науки и когда внушал нам свои воззрения на высокое значение медицины, на святое назначение врача. У него в аудитории выработались лучшие основы мировоззрения многих из наших предшественников, тут же созревали и наши идеалы. Но мы, молодежь, ненасытны. Нам мало слов, мы требуем подвигов. Каков же Нил Федорович в своей общественной деятельности? каков он в своей частной практике? неотвязчиво возникал у нас вопрос за вопросом. И перед нами вставал патриарх по наружности, с душой патриарха, всегда отзывчивой, всегда доброй и всегда чуткой. Мы сами видели не раз его обращение со своими маленькими пациентами. Как он их понимал! Он читал в их душах, как в открытой книге. А кому не известно, как мало доступна нам, взрослым, детская психология? Поистине надо было обладать такой чистой, как у младенца, душой, чтобы понимать детей так, как понимал их Нил Федорович. Но его не стало... Прощай же, дорогой Учитель! Спи спокойно, спи безмятежно. Мы же, твои ученики, постараемся сообща, дружными усилиями нести то великое, хорошее и доброе, что ты один нес на своих могучих, богатырских плечах. И, если мы, расселившись по лицу обширной русской земли, сделаем что-либо, хотя бы малое, но хорошее и доброе, да воздастся тебе слава, Учитель!» Ученики Нила Федоровича Филатова пожелание, высказанное на его могиле, выполнили. Деятельность Нила Федоровича сыграла огромную роль в развитии нашей педиатрии. И современная советская педиатрия, так пышно расцветающая, впитала в себя немало элементов его творческой мысли. Память о Ниле Филатове не умерла и не умрет. Советская власть присвоила его имя бывшей Детской больнице. А как крупнейший клиницист он навсегда вошел в историю медицины всего Мира. 124

125 ВЫСТУПЛЕНИЕ НА СОБРАНИИ, ПОСВЯЩЕННОМ ПАМЯТИ А.Н. КРЫЛОВА Многоуважаемое собрание! Минуло десять лет со дня кончины великого деятеля в области математики и кораблестроения Алексея Николаевича Крылова. Комиссия Академии Наук СССР по чествованию его памяти сделала мне честь и предложила выступить здесь с моими мемуарами об Алексее Николаевиче, являвшемся моим близким родственником. Я опасаюсь, что разочарую присутствующих своими воспоминаниями о нем. Дело в том, что я не имею ни малейшей возможности охарактеризовать Алексея Николаевича как деятеля в области его специальностей, так как я по своему образованию и по моей профессии врача очень далеко стою от его научной деятельности, от достижений, которыми он обогатил Советскую и мировую науку. Конечно, я, как и многие, знал о его замечательных достижениях по литературе об Алексее Николаевиче, по рассказам о нем и по его замечательной книге «Мои воспоминания», которая, я уверен, знакома большинству присутствующих. Кроме сего, я не провел мою жизнь, как выражаются, бок о бок с Алексеем Николаевичем и имел общение с ним и его семьей эпизодически, отдельными встречами и перепиской. Поэтому мои мемуары будут содержать, главным образом, те чувства, которые связывают нас как близких родственников, и те эпизоды из жизни Алексея Николаевича, которые я знаю лично или из первых рук. Они могут дать некоторые черты, характеризующие личность Алексея Николаевича. Родство мое с Алексеем Николаевичем заключалось в следующем. Отец Алексея Николаевича приходился моему отцу двоюродным братом, а Алексей Николаевич Крылов приходился мне троюродным братом. Конечно, формула троюродные братья еще очень мало говорит уму и сердцу. Гораздо важнее охарактеризовать наши родственные отношения. Еще с детства я слышал об Алеше Крылове, который был старше меня на 12 лет, как о выдающемся представителе наших родов. Я познакомился с ним, уже будучи студентом, а он в то время расцветал пышным цветом своих талантов. Это не помешало нам сразу же вступить в братские отношения, но с моей стороны тогда же установились к Алеше благоговейные чувства поклонения ему при полной простоте взаимоотношений. Эти чувства сохранились у меня и по сие время с примесью некоторой гордости по поводу того, что этот великий человек является близким мне. 125

126 Замечу тут же, что Алексей Николаевич с юности и до самой смерти производил обаятельное впечатление на большинство тех людей, которые с ним встречались. И так, как я, ценили его и любили все его родственники, а их было очень много. Не следует, говорят, определять человека вне той среды, в которой он находится. Прежде всего, о родителях Алексея Николаевича. Николай Александрович Крылов был в свое время артиллерийским офицером. Он был другом И.М. Сеченова и многих Филатовых. По выходе в отставку он, после смерти матери, получил в наследство небольшое, запущенное имение. Неустанным трудом, работая рука об руку и нога в ногу с рабочими от зари до зари, по всем видам сельского хозяйства, он спас имение от разорения. Он женился на Софье Викторовне Ляпуновой, необыкновенно умной, энергичной и красивой женщине, которая разделила с ним все тяготы его труда по хозяйству. Она была из того славного рода Ляпуновых, в котором были такие знаменитые люди, как Александр Михайлович Ляпунов, математик с мировым именем; академик Борис Михайлович Ляпунов; композитор и инженеры Ляпуновы; близкий родственник Ляпуновых Виктор Анри, знаменитый физико-химик, славное окружение для молодого Алексея Николаевича. И особенно ценен для него был, для развития его ума и характера, отец, Николай Александрович. В нашей многочисленной родне Николай Александрович считался образцом сильного ума и характера. Он был глубоко сведущ во многих сторонах жизни и науки и много принес пользы стране своей деятельностью в области хозяйственно экономических задач, как член и председатель различных комиссий, которые организовывались по заданиям министерств. Следом его работы остались и некоторые печатные труды его. В своей деятельности он всегда в первую очередь ставил истинные интересы государства и трудящихся и нередко вступал в конфликты с чиновниками. Близким к Крыловым и Филатовым являлся род Драницыных, с которыми родство установилось через ряд браков. Алексей Николаевич Крылов был женат на Елизавете Дмитриевне Драницыной, ныне покойной. От детей этого брака осталась в живых только ныне здравствующая Анна Алексеевна, состоящая в замужестве с Петром Леонидовичем Капица, членом Академии Наук СССР, знаменитым ученым и изобретателем в области физических проблем современности. У них два сына, оба талантливые. Нечего и говорить, что среди многочисленных членов рода Драницыных и их отпрысков имя Алексея Николаевича глубоко ценится. Глубокая дружба связывала Филатовых и с отцом Алексея Николаевича, и с самим Алексеем Николаевичем. В селе Сырятино, Симбирской 126

127 губернии, часто проводил летние месяцы Алексей Николаевич у своего деда Николая Михайловича, бывшего когда-то саперным офицером, а потом ставшего замечательным адвокатом в г. Симбирске. Он был другом И.М. Сеченова. Все шесть братьев моего отца и, среди них, знаменитый профессор Нил Федорович Филатов высоко ценили отца и сына Крыловых, а с моим отцом их связывала самая тесная дружба. Из нашего поколения Алексей Николаевич был особенно близок с Борисом Михайловичем и Всеволодом Михайловичем Житковыми, внуками Анны Михайловны Житковой, урожденной Филатовой. У них в деревне Поляны Ардатовского уезда Симбирской губернии Алексей Николаевич бывал особенно охотно. Все лица из среды нашей многочисленной родни любили Алексея Николаевича, уважали его и гордились им. А каковы были его отношения к ним? Я назову их ласковыми, братскими. Он никогда никому из всех нас не выставлял напоказ своего образования и ума. Был ли у него разговор с кем либо из простых людей, не претендовавших на эти качества, Алексей Николаевич был необычайно прост, дружелюбен, ласков и всегда верно угадывал уровень интересов своего собеседника или собеседницы. Почитали и любили Алексея Николаевича, конечно, не только многочисленные родные. Особенно ярко проявлялась вся прекрасная натура Алексея Николаевича в отношении его с простыми людьми, будь то кучер или рабочий, или крестьянин-земледелец, или сторож: всякий чувствовал его истинную любовь к народу и вступал с ним в доверчивые отношения. Огромную славу имел он среди моряков всех видов и рангов. Встретившись с каким либо моряком, я нередко в разговоре с ним готовил себе маленький сюрприз. Я наводил разговор на Алексея Николаевича и говорил о нем как о своем близком: как оживлялось лицо собеседника, и как восторженно говорил он о нем, даже если не был его непосредственным учеником по морскому образованию! Мои собеседники из моряков делились со мной своими воспоминаниями о нем. Так, я приведу здесь небольшой мемуар, только на днях услышанный от профессора Высшего Одесского Мореходного Училища Богословского. Для плавания по Волге создавались проекты пароходов. По одному из них предполагалось построить очень хорошее судно со скоростью хода 25 узлов. На консультации по обсуждению проектов Алексей Николаевич забраковал именно этот проект, что вызвало недоумение. Он пояснил, что при таком ходе и при небольшой глубине Волги судно должно было дать, кроме носовой и кормовой волны, и глубокую волну, которая, дойдя до берегов, произведет сильнейшее затопление со всеми тяжелыми последствиями. Судно с таким ходом, может быть, будет 127

128 пригодно только на Великой Волге через много много лет. В книге «Мои воспоминания», написанной спустя много лет после такого заключения, Алексей Николаевич привел пример быстроходного миноносца, затопившего берега фиорда, вдоль которых он шел относительно недалеко. Проект постройки быстроходного судна для Волги был отложен. Вот другой отрывок из воспоминаний доцента Одесского Института Инженеров Морского Флота, Ю.В. Афанасьева, переданный им мне в беседе со мною. «Слушая в Петербургском Политехническом институте курс «Вибрация судов», я несколько раз обращался в 1910 г. за разъяснениями и советами к читавшему в институте этот курс А.Н. Крылову. При встрече в 1942 г. в Казани (во время эвакуации), Алексей Николаевич напомнил мне, какие объяснения он мне давал по специальным вопросам вибрации. Прошло 32 года, и память «адмирала от теории корабля» как мы называли Алексея Николаевича осталась такой же поразительно острой, какою была всегда. В октябре 1912 года, после гибели парохода «Титаник», корабельным инженером Романом Михайловичем Ловягиным были получены в отделе Торгового мореплавания протоколы английского суда над виновниками гибели парохода. P.M. Ловягиным, читавшим в то время в Политехническом институте курс «Освидетельствование судов», было мне поручено перевести английский текст протоколов на русский язык. При этой беседе присутствовал Алексей Николаевич. Взглянув бегло на схематическое общее расположение парохода, Алексей Николаевич тотчас же установил, даже не зная подробностей расследования аварии, причину гибели «Титаника»: нерациональную конструкцию переборок и палуб. Эта беседа послужила поводом к помещению Алексеем Николаевичем статьи «Гибель Титаника» в сборнике Эпрона в 1936 г., почти через четверть века». А вот что поведал мне профессор Георгий Евстафиевич Павленко, заместитель директора по научной части Одесского Института Инженеров Морского Флота. «На протяжении ряда лет с 1921 года я был в тесном общении с Алексеем Николаевичем по научным вопросам. Трудно передать словами интерес наших бесед для меня, да и Алексей Николаевич увлекался в них нередко. Надо было видеть Алексея Николаевича в тот момент, когда ему удавалось найти решение задачи, над которой бились до него многие ученые на протяжении долгих лет, особенно, когда это решение было неожиданно простым и красивым. Тогда в его усах пряталась внутренняя улыбка, а глаза семидесятилетнего ученого загорались юношескими огоньками. 128

129 Эти же огоньки можно было видеть, когда Алексей Николаевич предавался воспоминаниям о событиях далекого прошлого. Этих воспоминаний, то поучительных, то смешных, но неизменно интересных и часто сдобренных сочными «морскими» комментариями и шутками, у Алексея Николаевича был неисчерпаемый запас, и при подходящем настроении он щедро ими делился. Многие из хорошо запомнившихся мне рассказов я увидел впоследствии включенными в его книгу «Мои воспоминания», и, читая их, я всегда живо представлял себе его лицо, каким оно было во время рассказа. Мы не были связаны с Алексеем Николаевичем формально служебными отношениями, но тем ценней была для меня эта чисто научная связь, сыгравшая большую роль в процессе моего формирования, как работника науки. Простое и глубоко человечное отношение Алексея Николаевича к людям заставляло его иногда затрагивать и вопросы, не имеющие отношения к науке, вопросы «житейские», и в этом сквозила большая забота и внимание к человеку. Помню, однажды, получив успешное завершение одной своей работы, я ощутил потребность немедленно поделиться этим с Алексеем Николаевичем. Я вбежал по крутой каменной лестнице старинного здания Академии Наук и чуть не с порога кабинета стал рассказывать. Он остановил меня и сказал: «Вы тяжело дышите, давайте минуту посидим молча, пока Вы отдохнете». Затем спросил: «Сколько Вам лет?» и, когда я ответил, он сказал: «Мне ровно в два раза больше, и я свободно вхожу по этой лестнице» и тут же дал мне несколько житейских советов на основе своего жизненного опыта. Другой раз, собираясь уехать в отпуск, я зашел к Алексею Николаевичу проститься. Он стал расспрашивать, куда я еду и что собираюсь делать, Как только он узнал, что я собираюсь поохотиться, его глаза загорелись знакомым молодым блеском; сначала он расспрашивал о подробностях предстоящей охоты, а затем полились рассказы о его собственных охотничьих подвигах прежнего времени. Если Алексею Николаевичу нравилась какая-нибудь работа, он хвалил ее сдержанно в двух трех словах, но словах точных и метких. Но с огромной непримиримостью относился он ко всякому проявлению недобросовестности или даже небрежности в науке. Лицо его становилось неподвижным и как-то необычайно спокойным, а голос ровным и ясным; но те два три слова, которыми он награждал такого автора или его работу, были убийственно бичующими. Последнее мое свидание с Алексеем Николаевичем происходило в его новой квартире на Университетской набережной уже во время начавшейся Великой Отечественной войны. Хотя было уже принято решение об эвакуации 129

130 Алексея Николаевича из Ленинграда и его домашние готовились к этому, я застал его спокойно работавшим за чертежным столом, и он сразу же принялся мне рассказывать о своей работе по исследованию вибрации орудийных стволов при выстреле, которую он выполнял по заданию военного командования. Прощаясь, он дал мне свою последнюю фотографию». Но если в своих нейтральных отношениях с людьми Алексей Николаевич был спокоен, терпелив, а часто и добр, и ласков, то тогда, когда ему приходилось отстаивать свои деловые убеждения или интересы науки, особенно против недобросовестных противников, Алексей Николаевич смело и твердо разоблачал их и обоснованностью своих доказательств, и силой своего уничтожающего юмора оружие, которым он нередко пользовался. Из прежнего времени мне вспоминается следующий эпизод. Еще задолго до Революции была создана министерская комиссия по пересмотру планов преподавания в гимназиях и учебников. Министерские планы, разработанные чиновниками и иже с ними, не вносили никакой живой струи в дело среднего образования, даже наоборот, давали возможность еще более высушить его. Алексей Николаевич был командирован в эту Деляновскую комиссию в качестве представителя Морского Министерства. Зная его по его взглядам, публика устремилась в зал из кулуаров, когда наступила очередь выступления Алексея Николаевича, передавая друг другу: «Идем скорее, моряк идет на абордаж!» Обосновав свою критику плана Министерства, Алексей Николаевич закончил речь саркастически: «Когда генерал Кауфман завоевывал Туркестан, то для конницы его не хватало сена, и он требовал поставки его от Военного Министерства. Ему стали присылать прессованные галеты из сена. Хорошие были галеты, и все питательные вещества в них были высчитаны химиками, да вот какая беда произошла лошади не стали их есть и начали дохнуть. Так вот и с преподаванием по Министерскому плану будет высохнут мозги у школьников!» Было много аплодисментов и хохоту, и план министерской реформы не прошел. За науку и дело Алексей Николаевич выступал не боясь, при самой неблагоприятной обстановке, когда решение уже было подготовлено. Так, он выступил во время Японской кампании против посылки во Владивосток эскадры адмирала Небогатова, как совершенно непригодную для боевых действий. Его, конечно, не послушали, и дело кончилось позорной Цусимой! Он выступил уже в наше время против экспедиции Челюскина по Северному Ледовитому океану. На вопрос сторонников уже подготовленного решения о мотивах его возражения, Алексей Николаевич объяснил, что ему точно известно, какое максимальное давление льдов корабль может выдержать; а давление их, когда корабль будет находиться 130

131 в определенном месте своего пути, значительно превысит эту границу, и корабль неминуемо будет раздавлен. Так это и случилось в приблизительно указанный им срок. Говоря со своим другом, Алексей Николаевич с досадой заметил: «Здорово я просчитался, Челюскин погиб на две недели раньше, чем я думал!» Тяжело иногда было иметь своим оппонентом Алексея Николаевича на докладе. Так, однажды Алексей Николаевич взошел на кафедру, чтобы раскритиковать одного неудачного математика. Он начал свою критику цитатой из какого-то мудреца: «Как известно, ум человеческий ограничен, зато глупость его безгранична» и дальше последовал убийственный анализ доклада. Иногда, выступая по поводу доклада, даже хорошего, Алексей Николаевич проявлял неожиданный порыв творчества. Так, однажды он стал хвалить доклад своего друга, хорошего математика; но потом остановился у доски и заметил, что выкладку докладчика можно было бы сделать проще, и показал, как именно; а затем еще раз задумался на несколько секунд и сказал: «А, впрочем, можно решать эту кораблестроительную задачу и по совсем новому принципу» и вывел на доске необходимые формулы. Это произвело сильное впечатление. А бывшие в зале представители строительной фирмы в Сиднее вышли из зала и телеграфировали: «Задержите постройку судна до получения новых формул Крылова!» Гениальные математические и кораблестроительные, и многие другие научные достижения Алексея Николаевича чрезвычайно велики. Я думаю, что не следует мне касаться их. Мне хочется подчеркнуть на двух-трех примерах ту крайнюю простоту, с которой он решал некоторые задачи. Однажды большое судно нашего Балтийского флота засело крепко на мель на Неве. Обследование показало, что снятие его с мели очень сложно и трудно, и обойдется дорого. Алексей Николаевич дал совет: поставить поперек Невы преграду из судов, которая бы затормозила течение Невы. Он рассчитал, что во время ветра с моря уровень воды подымется значительно и судно (предварительно разгруженное) само подымется с мели. Так оно и случилось, и затраты оказались сравнительно ничтожными. Алексей Николаевич был академиком и адмиралом еще до Революции, и слава его, как математика и кораблестроителя, была велика не только в России, но и во всем мире, и Англия, бывшая в то время главной морской державой, преподнесла ему золотые медали. Позволю себе привести маленький эпизодик из нашего уже Советского времени. Когда к нам приехали в гости представители Турции, среди них были и моряки; их спросили, что им понравилось в Советском Союзе. Они живо ответили: «Адмирал Крылов!» На вопрос «почему?» они пояснили: 131

132 «Он знает все корабли нашего флота лучше, чем мы!» Знания его по кораблестроению других государств были действительно огромны. Когда турки были у нас, они сидели в ложе на спектакле в театре. Понятно, публика из партера и лож с любопытством рассматривала турок. Особенно понравился один турок с величественной седой бородой. Публика простодушно отмечала, что этот турок очень красив... Турок этот был Алексей Николаевич Крылов. Алексей Николаевич действительно был красив и в относительно юные годы, когда его голова была покрыта черными, как смоль, волосами, а черная густая борода окаймляла его мужественное лицо с черными умными глазами. Он остался красивым и до глубокой старости, когда седина придала ему вид мудреца. Он всегда был физически силен и неутомим и в умственной, и в физической работе. Мне лично приходилось бывать у него в Ленинграде и в Москве, когда он приглашал меня с несколькими близкими родными в гостиницу Метрополь, где обычно он останавливался. Трудно передать интерес бесед с ним, в которых он затрагивал любые темы. Необычайно интересны были его воспоминания из прошлого нашего флота и из нашей истории. Он обладал выразительной речью, и нередко юмор ее вызывал веселый смех у собеседников. Иногда он дарил нас каким-нибудь случаем из своей жизни, богатой наблюдениями. Я не буду больше останавливаться на общих характеристиках Алексея Николаевича и перейду к тем чертам его, которые проявлялись в нем во время его отдыха в селе Сырятине у Николая Михайловича Филатова и на Полянах в семье Житковых. Основой его отдыха, кроме общения с многочисленными родными, являлась охота. Алексей Николаевич был страстным охотником. Охотился он и в Сырятине, и на Полянах, окруженных казенными и удельными лесами, и по пойме значительного притока Суры реки Алатыря. Здесь Алексей Николаевич находил своим охотничьим интересам больше удовлетворения. Тут была и подходящая компания охотников, с которыми он был в тесных, дружеских отношениях. Это были: профессор зоологии Московского Университета, покойный Борис Михайлович Житков (троюродный брат его), Дмитрий Петрович Филатов (его двоюродный дядя, хотя и был много моложе его), известный биолог, и Ваш покорный слуга. Из охотничьих эпизодов я приведу лишь один, который охарактеризует Алексея Николаевича как охотника. Утром я был на охоте, довольно неудачливой. Лето стояло жаркое, сухое. Болота высохли, озера на пойме Алатыря обмелели, и берега их, обычно поросшие пышными, насыщенными камышами и зеленой осокой, были вытоптаны скотиной. 132

133 Пообедав, я только что начал засыпать на диване, как вдруг послышался у подъезда шум экипажа, а через несколько минут семейство Житковых и их гости радостно встречали всеми любимого Алешу Крылова. Алеша для нас, а для мира профессор Морской Академии Алексей Николаевич Крылов. Знаменитый кораблестроитель и не подумал отдыхать после 40- верстного путешествия по тряской дороге от станции Алатырь. Не прошло и десяти минут, как с ружьем в руке он вошел ко мне и стал звать меня на охоту. Широкоплечий человек лет пятидесяти, с черной, как смоль, окладистой бородой, белыми зубами, с острым взглядом темнокарих глаз, он весь был воплощением порыва и энергии. Как я и ожидал, охота не дала нам ничего. Я шел с ружьем за плечами по опушке леса вдоль озера; неукротимый Алеша вытаптывал камыши, все еще не желая сдаться перед судьбой. Спорт, английский пойнтер, шедший без поиска за мной, куда-то вдруг исчез, а через несколько минут я заметил, как между кустами, ломая ветви, проскакал какой-то зверь, жеребенок или теленок я не успел рассмотреть; а следом за ним мелькнула белая фигура Спорта. «Вот, подумал я, даже и благородному Спорту стало так скучно от нашей сухой охоты, что он позволил себе погнать жеребенка!» Никогда за ним не водилось такой распущенности. Не успел я свистнуть ему, как вдруг услышал невдалеке громкий, высокий голос Алеши: «Володя, на помощь! Брось! Брось!» «Не загнал ли Спорт жеребенка в воду?» подумал я и бросился к озеру. Передо мной открылось необычайное зрелище: посредине неширокого озера по грудь в воде стоял Алеша, обняв за шею молодого лося, которого я тотчас отличил от моего воображаемого жеребенка по характерной губе и ушам. Лосенок выбивался из железных объятий Алеши, который продолжал кричать: «Лось! Брось!...» причем пена набилась у лося на губах, и весь он был покрыт водорослями. Собаки Спорт и Джек плавали кругом, стараясь укусить лосенка за холку и спину. Возглас «лось» относился ко мне, а «брось» к собакам. Положив ружье и патронташ на берегу около ружья Алеши, я, не раздеваясь, вошел в озеро и через несколько секунд помогал Алеше держать лосенка, который, брыкаясь, иногда ударял нас ногами; без воды сила удара была бы значительна. Когда мы, наконец, отогнали собак, лосенок присмирел. Чтобы удобнее было держать пленника, я предложил надеть ему на шею мой кавказский пояс. Но лосенок вдруг сделал попытку бежать, и наш ошейник лопнул. Нам пришлось вновь хватать лосенка на ходу за шею и возиться с собаками, которые опять с азартом принялись, плавая вокруг, хватать лосенка. 133

134 Когда кутерьма успокоилась, мы стали подвигаться к берегу, и лосенок довольно легко подчинялся нам. Вот мы, наконец, все трое на берегу. Лосенок не сделал попытки к побегу, от которого нам было бы трудно удержать его на суше. Алеша догадался, как пресечь побег лосенка в дальнейшем: он завязал ему глаза носовым платком. Я перенес ружье и патронташ на этот берег, и мы принялись обсуждать вопрос о том, что делать дальше с добычей. Порешили: я пойду в усадьбу, от которой мы находились в нескольких верстах, за подводой для перевозки пленника. Алеша будет сторожить его. В саду я встретил отца и мать Алеши, которые встревожились: мое появление без ружья, в мокром виде, в разорванной одежде, внушало мысль об охотничьем несчастьи. Рассказ мой успокоил их и произвел среди обитателей переполох. Начали снаряжать подводу, а мы с Борисом Михайловичем Житковым, моим кузеном, поспешили к месту происшествия на экипаже. Совещание наше о дальнейших действиях, на котором мы рассуждали, уже не обуреваемые страстью, пришло к заключению, что лосенка надо отпустить на волю. Мы предполагали, сняв с него повязку, перегнать его через озеро на ту сторону, в лес, в котором он, видимо, может найти свое стадо. Решение это не удалось осуществить. Когда с глаз лосенка сняли повязку, он не бросился от нас ни в пойму реки, ни в озеро. Он поднял свою, дотоле понурую, голову и начал преспокойно жевать ветки ивняка, которые он спешно запихивал в рот своей огромной верхней губой. На нас ноль внимания! Мы начали подпихивать его в озеро, хлопать в ладоши; он не реагировал и на лай собак, не подходивших близко, и ласково косился на нас своими выпуклыми глазами. Ясно, что в озеро он сам не пойдет; обход же озера далекий. Очевидно, надо тащить его через озеро силой, а охоты опять подымать кутерьму ни у кого из нас не было выдержать борьбу в воде можно было только сгоряча! Оставить его на этой луговой стороне озера тоже нельзя: кругом стада, пастухи, собаки, т.е. верная гибель, а толпа уже собиралась. Ввиду этого мы уложили лосенка на подъехавшую низкую телегу, привязали поверх него веревки и благополучно доставили нашу добычу в усадьбу. Лосенок необыкновенно быстро приручился и часто сопровождал нас в наших прогулках по лесу. Впоследствии, будучи передан лесничему Удельного ведомства любителю животных, он у него погиб. Алексею Николаевичу приходилось бывать в различного рода торжественных обстановках, и для этих выступлений он должен был иметь парадный мундир. Когда последний терял уже свою свежесть, Алексей Николаевич поступал следующим образом. Он приобретал первосортное сукно, покупал все необходимые для создания нового мундира предметы 134

135 (пуговицы, эполеты, позументы и т.п.) и привозил весь этот товар и свой старый мундир, сшитый в свое время первоклассным портным, на Поляны. Затем он посылал в соседнее село Курмаловки за портным Тихоном и вверял ему создание нового мундира по образцу старого. Старик выполнял это поручение искусно, с благоговением, и гордился и доверием Алексея Николаевича, и тем, что дело рук его адмиральский мундир будет фигурировать в таких высоких сферах. Этот эпизод добавляет некоторую черточку к характеристике простого подхода к решению житейских задач. Алексей Николаевич иногда немало времени посвящал и работе по своей специальности. В Сырятине он часто уединялся в большой молотильный сарай и там, выбрав себе место на барабанном столе, занимался математическими выкладками. К обеду за ним посылали мальчика Петю, с которым они шли вместе в дом. Дорогой он задавал мальчику вопросы по геометрии и арифметике. Петя, ныне уже 75 летний старец, до сих пор с благоговением рассказывает мне и об этих прогулках, и о том, как он помогал Алексею Николаевичу на охоте, и как Алексей Николаевич прислал ему, уже старику, свою книгу «Мои воспоминания», которую он хранит как реликвию. Алексей Николаевич любил заниматься и техническими делами. Так, он усовершенствовал пилку дров, что было полезно для хозяйства. Сущность его приспособления заключалась в следующем: вбиты были в землю параллельно два толстых столба, верхушки соединены планкой, в середине планки ввернуто кольцо, на котором подвешен ящик, наполненный камнями. Одна ручка пилы бралась пильщиком, и механизм приводился в движение. Когда пильщик переставал тянуть пилу к себе, ящик давал ей обратное движение. Пила, как говорил мне уже старый Петр Тимофеевич Ляхов, давала большую продуктивность работы, чем в руках двух пильщиков. Этой пилой работали много лет, а селяне Сырятина и соседних сел устраивали такие пилы по образцу крыловской. В конце сада была баня с обычным чугунным котлом для нагрева воды. Алексей Николаевич заменил котел деревянной бочкой на 10 ведер и заставил воду кипеть в этой бочке. Для этого была изогнута железная труба по ее середине; концы этой изогнутой трубы проведены были через торец бочки внутрь последней, а изогнутая часть находилась в топке печи. Вода нагревалась очень быстро и дольше оставалась горячей, чем в котле. И этому приспособлению, как сообщал мне Петя, нашлись подражатели среди окрестного населения. И в Сырятине, и на Полянах Алексей Николаевич обязательно устанавливал на незатененном месте сада солнечные часы, снабженные чертежом по последнему слову науки с учетом долготы и широты для 135

136 данной точки. По ним проверялись в доме другие часы. Его интерес к обыкновенным часам не всегда сопровождался таким успехом, как создание солнечных часов. Так, в Полянах имелись в столовой стенные часы. Они шли плохо. Нередко к ним прикладывали руку «знатоки часового искусства» из приезжих родственников. Однажды ими увлекся и Алексей Николаевич по просьбе тетушки. После долгих его стараний часы, исправленные предыдущим знатоком и уже не ходившие, пошли, но скоро захрипели и остановились. Алексей Николаевич признал свое бессилие и заявил, что необходимо пригласить из г. Ардатова настоящего часовщика. Сделав утомительное путешествие в 40 верст по трудной лесистой дороге, часовщик, наконец, прибыл. Для усадьбы это было событие. Часовщик положил часы на обеденный стол, вокруг собрались многочисленные родственники, что очень польстило часовщику. Открыв часы и заглянув в их механизм, мастер не мог сдержать своего удивления и воскликнул: «Какой же это неуч чинил эти часы!» Адмирал Крылов благородно принял на себя преступления всех своих предшественников по починке часов и громким, твердым голосом заявил: «Это я!» Часовщик страшно сконфузился, но после починки настоящим часовщиком часы, вскоре после отъезда его, остановились навсегда! После Революции Алексей Николаевич, не колеблясь, признал Советскую власть. Он подал заявление об отставке с должности в Судостроительном заводе, полагая, что ее должен был бы занять испытанный член партии. Но В.И. Ленин вызвал его и, после беседы с Владимиром Ильичом, он вновь занял ее, чего хотели и рабочие завода. После Революции мои встречи с Алексеем Николаевичем происходили иногда в Ленинграде, иногда в Москве в семье Анны Алексеевны и Петра Леонидовича Капица, где бывала и моя сестра Елизавета Петровна Сперанская, жена академика Сперанского. Он по-прежнему был и к ней, и ко мне чрезвычайно ласков. Он охотно слушал мои мемуары. Он иногда обменивался со мной письмами, но переписка эта погибла у меня во время эвакуации в Ташкент. Он живо интересовался моими работами в медицине, и в мои юбилейные сроки он посылал мне сердечные поздравления, которые я и храню; последнее было в день моего 70-летия. Трудно мне осознать, что прошло уже 10 лет со дня смерти моего брата, этого великого сына нашей Родины, так полон я воспоминаниями о нем! 136

137 ВОСПОМИНАНИЯ О И.А. КАБЛУКОВЕ Впервые я увидел Ивана Алексеевича Каблукова в летний семестр 1906 года. Он ходил в синем вицмундирном фраке с золотыми пуговицами и в желтых ботинках. Шляпу он надвигал на брови и сзади изпод шляпы светилась его необъятная лысина. По этой лысине из-под шляпы его можно было узнать сзади даже в большой толпе. Студенты говорили, что он очень пунктуален с занятиями и даже в беспокойные периоды 1905 г. приезжал в Университет из Петровского-Разумовского (которое он часто называл почему-то «Петры-Разумы»), где он всегда жил. «Пустяки, говорил он, нет ничего особенного. Как всегда по улицам ведра с бабами и вообще... Это... ничего». Позже я слушал его в гг. и работал в его лаборатории неорганической химии. 1. Однажды, несколько запоздав, он быстро вошел в аудиторию и сразу же начал: «Возьмем какую-нибудь простейшую формулу... хотя бы воды (берет мел и пишет) Н2... (долго молча смотрит на доску, потом дописывает)...so4 (серная кислота). Опять смотрит на доску и молчит. Потом вдруг (для него характерны эти смены зычной декламации с резким понижением тона): «Извозчику забыл заплатить», и он поспешно удалился из аудитории. 2. Приемные дни у него были всегда, по его словам, во вторницу и пятник. 3. «Что думает химик... э... под водой?» (очевидно, что разумеет... или что думает... когда говорит «вода»). 4. Лекция о Менделееве началась так: «Алюминий родился... э..., то есть Менделеев...» 5. Не раз фигурировал «великий русский химик Мендельшуткин». 6. История открытия радиоактивности была изложена с максимальной лаконичностью: «Ведь радиоактивность... тоже не сразу... А как? Ведь сперва никто. Потом один. А теперь все». 7. В той же лекции: «Я ( )... (потом она), т.е. мадам Кюри». 7а. «А вы сдали фирс кузики?» (постоянный вопрос к экзаменующимся по физической химии). 8. Словообразование на немецкий манер: «...Теперь определим кипяточку серы» (т.е. точку кипения). Попытки отделять предлог: «порошок сыпаем в пробирку на...» (насыпаем в пробирку). 9. Пример размещения слов совсем своеобразного: «Между восьмой народный конгресс» Конструкция фразы перебитой на полдороге: «Это играло, играет... и будет иметь большое значение». 137

138 11. Постоянные поправки среди слова, например: «Это каза... являлось странным»... «Какая коза?» недоумевали слушатели. Он хотел сказать: «Это казалось странным», но изменил фразу на полдороге. 12. «Эта реакция представляет некоторую опасность. Может быть взрыв. Но если смешать опытной рукой (мешает)... Бу-у!! (взрыв, все вздрагивают). Иван Алексеевич равнодушным тоном: «Взрыв произошел». 13. Богатое и неожиданное словообразование у него обычно связывалось со стремлением к максимальной краткости. Спеша на паровичок, уходивший из Петровского-Разумовского, он однажды опоздал и, растерянно смотря на свои часы, сказал: «А часовичок-то упаровил», т.е. часы отстали, паровичок-то уже укатил. 14. Кто-то страшно устал и его уговаривали лечь спать. Иван Алексеевич вмешался и выразил это с максимальной лапидарностью: «Вы бы ле... ле... легнули». Ученые-комментаторы установили, что это было вовсе не предложение лягаться, но означало: «Вы бы легли и уснули». 15. В уже упомянутом паровичке Иван Алексеевич часто дремал, завернувшись в шубу. Однажды в этом же вагоне компания студентов передразнивала его, не обратив внимания на закутанную фигуру в углу. В конце, пути у Страстного, фигура зашевелилась, распахнулась и сердито изрекла перепуганным студентам: «Стыдно смеяться над старым ду..., т.е. профессором». 16. Летом на даче две барышни сидели вечером на скамейке и спорили, какая яркая звезда видна на небе. Одна утверждала, что это Юпитер, а другая спорила, что это Сириус. Мимо проходил Иван Алексеевич. Будучи всегда привержен к прекрасному полу, он подошел к барышням: «О чем это вы спорите?» «Вот, Иван Алексеевич, разрешите наш спор. Ведь Вы все знаете. Я говорю, что это Юпитер, а она все спорит, будто это Сириус». «Вот эта? Ну, да, конечно, это... Юпи... э... Юпириус». 17. Иван Алексеевич любил музыку и часто посещал концерты. Однажды в антракте симфонического концерта в Благородном Собрании я шел под руку со своей родственницей, очаровательной блондинкой в английском вкусе. Навстречу попался Иван Алексеевич и запустил убийственный глаз на мою спутницу (как я уже говорил, Иван Алексеевич был ценитель дамского пола). Через несколько дней, при встрече, он сказал: «А кто это была с вами на концерте? Ишь, какой ловкий, подцепил... Какая прелестная брюн... брюндинка» 18. Однако, по его словам, он предпочитал музыку громкую, бравурную, например, как «фарш из Мауста». 19. В 1912 г. торжественно праздновался 50-летний юбилей Общества Любителей Естествознания, Антропологии и Этнографии, а заодно 138

139 и 70-летие президента этого Общества, проф. Д.Н. Анучина. Был торжественный раут в Литературно-художественном кружке. Наша «кабарейная» комиссия, собиравшая материалы для знаменитого закрытого кабаре «Рыжий таракан», организованного геологами Московского Университета, ходила по пятам за Иваном Алексеевичем в надежде уловить для предстоящего кабаре новые перлы его красноречия. Иван Алексеевич направился к столу с закусками, сервированному отдельно, и тыкал вилкой в заливного поросенка. Рядом с ним стоял князь В.Д. Голицын, директор Румянцевского музея, и говорил: «Вы бы, Иван Алексеевич, икорки взяли, очень хороша икра». «Спасибо, князь, но я, признаться, уже опоросился соблазненочком». Это было мгновенно записано нами на бумажке и пущено вдоль стола. Через несколько минут весь стол помирал со смеха, глядя, как ничего не подозревавший Иван Алексеевич сосредоточенно догрызал «соблазненочка». 20. Одно время Иван Алексеевич таскал с собой зонтик, и часто забывал его; однако зонтик, видимо, любил своего хозяина и упорно возвращался к нему обратно. Однажды накануне именин жены он решил ехать на Кузнецкий мост и купить ей подарок. Несмотря на все его возражения, жена настояла на том, чтобы ехать с ним. «Зонтик-то хоть оставь», наконец сказала она. «А как же? А вдруг пойдет?.. ««Ничего не пойдет. Погода хорошая. Ты его обязательно где-нибудь забудешь». Тут Иван Алексеевич переупрямил и поехал с зонтиком. Остановились у какого-то магазина и Иван Алексеевич вошел в него, а жена, по условию, осталась сидеть в коляске, так как не должна была знать, что Иван Алексеевич купит. Когда покупка была совершена и супруги поехали домой, жена вдруг с ужасом воскликнула: «Ваня откуда у тебя зонтик? ««Как откуда? самодовольно ответил Иван Алексеевич, поглаживая зонтик. Вот ты все говоришь, что я его всегда забываю, а ведь вот в магазине был и не забыл». «Да ведь твой зонтик у меня! Ты же мне его оставил, когда пошел в магазин!? «И она протянула Ивану Алексеевичу его зонтик, который был у нее в руках. Иван Алексеевич растеряно разглядывал оба зонтика. Оказывается, в магазине он взял чей-то чужой зонтик. Владельца его не отыскали. Иван Алексеевич с гордостью показывал этот зонтик и говорил, что он много лучше его старого. 21. Мысли (или речи? у Ивана Алексеевича мысль и речь, как известно, часто действовали самостоятельно) Ивана Алексеевича была свой- 139

140 ственна неумолимая прямолинейность и зачастую склонность к антитезам. Мысль иногда он развивал даже дальше, чем бы следовало, и «с разбегу» иногда заскакивал в дремучие дебри несообразностей: а) «свет», конечно, исходит от светил (долгое разглагольствование о роли света)..., а темнота от темнотил (опять долгая путаница между светилами и неожиданно появившимися «темнотилами»). Слово это привилось среди его слушателей и почитателей и, например, знаменитого министра народного просвещения Кассо называли «темнотилом науки» в качестве антитезы к «светило науки». б) На благотворительном балу в Благородном Собрании в пользу недостаточных студентов в киосках с прохладительными напитками были посажены самые эффектные дамы. Конечно, Иван Алексеевич прохаживался около них. Вдруг одна из прелестниц затащила Ивана Алексеевича в киоск и быстрым шепотом сказала, что ей необходимо отлучится ненадолго и что она очень просит Ивана Алексеевича заменить ее на короткий срок. «А, как же? И что же делать?» растерялся Иван Алексеевич. «Ничего особенного: вот этот крантик для сельтерской воды; в этих цилиндрах сиропы клюквенный, лимонный, апельсинный, абрикосовый... Вот и все. А денег берите, чем больше, тем лучше!» И дама упорхнула. Изумленная публика скоро разглядела, что в одном из киосков, на дамском положении, продает воды знаменитый профессор и, конечно, валом повалила к нему. Какая-то дама спросила его: «Чем это Вы торгуете, Иван Алексеевич?» «А вот водой... с сиропом... пами (поправка на множественное число)... с лимонным, апельсинным, с этим вот... и еще с какими-то». «А нельзя ли без сиропа?» «Позвольте. А без какого? Без лимонного или без... да, вспомнил! Вишневого или без смородинного?» Этот киоск в кратчайший срок дал максимальную выручку. 22. «И прибор-то совсем простой: берут деревянную дыру». 23. «Кремний... сицилизм» 24. «Селитру добывали в градирнях, очень просто: вообразите себе сарай, без стен, в тыщу киломе... гра..., ну, просто это... с хвостиком, и все». 24а. «Очень люблю Пушкина... всего больше «Всадный медник». 25. В детстве какой же был у нас спорт, никакого. Я любил шиганские гиги (гигантские шаги). 26. «Физия и химика две родственные науки» (начало лекции). 26а. «А сколько Вы получили по физии?» (т.е. на экзамене по физике). 27. «Это верно, что все гении развивались обычно очень рано

141 Например, я в пять лет уже сочинял стихи, и притом с химическим содержанием: Ну, да. На заборе сидит кот И вдыхает кислород». «Иван Алексеевич! Да это старо! Мы это еще приготовишками знали». «Старо?! Да я это сочинил, когда Вас вовсе всех и на свете еще не было!» Присутствовавший тут же профессор-медик подмигнул нам и сказал: «А я вот сочинил первые стихи, когда мне было четыре года и при том с медицинским содержанием: На заборе сидит кот, У него болит живот. Под забором сидит кошка, У нее болит немножко». 28. Знакомая дама, волнуясь и чуть не плача, рассказывает, что у нее ребенок заболел менингитом. Иван Алексеевич проявил большое сочувствие: «Да, да, опасная болезнь... Ведь от нее или умирают, или остаются идиотами. Я ведь это не просто так говорю. Я ведь сам в детстве перенес менингит». 29. В 1911 г. собрались мы, держащие государственные экзамены, в помещении математического факультета. Был шум и полная неразбериха. Слабого голоса председателя комиссии Лахтина не было слышно. Вдруг раздался прорезистый голос Ивана Алексеевича: «Позвольте, уж я! Господа, очень просто: физиологи растительные пусть останутся здесь, а физиологи животные пусть идут в соседнюю аудиторию». 30. В начале революции Ивана Алексеевича делегировали на какое-то собрание, где он должен был выступать. Он начал: «Хотя я не ора... ора... ораратор..., но просто, как деле... делегатор»... (на этом речь и кончилась). 31. Летом 1936 г. Иван Алексеевич выступал по радио с речью, посвященной К.А. Тимирязеву. Ее многие слышали и были поражены. Иван Алексеевич начал так: «Когда я познакомился с Климентом Аркадьевичем, ОНА была уже не молода...» и дальше все в женском роде. Кто ОНА? Оказывается Тимирязев. 32. В 1912 г. Был расцвет докладов Ивана Алексеевича, обильно приправленных «каблучизмами». Как пчеловод, он был деятельным членом Общества акклиматизации и иногда делал там доклады. К сожалению, я застал только конец его доклада о брюссельском зоологическом саде, который Иван Алексеевич только что посетил во время заграничной командировки. На экране было видно изображение двух жираф. Чей-то голос из темноты: «А большой город Брюссель?» 141

142 «Миллионов семь, а во всей Бельгии... ну, тыщ семьсот. Судите сами»... (Продолжительное молчание). «А верно, Иван Алексеевич, что в Бельгии молочное хозяйство поставлено вроде как в Голландии?» «Совершенно верно, молока там очень много. И прямо у баб... Они сидят на рынке целыми рядами. Кто хочет, тот подходит, ну и это... тут же на месте. Ну, и пробует»... (В аудитории возня и какие-то приглушенные звуки). Потом другой голос из темноты: «Вот тут две жирафы. Ведь случаев размножения жираф в неволе, кажется, неизвестно. Скажите, Иван Алексеевич, это самец или самка?» Иван Алексеевич: «Э... признаюсь, не разглядел». (Больше вопросов не было). 33. В том же 1912 году Иван Алексеевич (в ту же поездку, что и в Бельгию) ездил в Америку и осенью того же года делал доклады об этой поездке; «кабарейная» комиссия гонялась за ним по пятам, и он не обманул ее ожиданий. Основной доклад был назначен на закрытом заседании Общества Любителей Естествознания, Антропологии и Этнографии в старом зале Политехнического Музея. Несмотря на закрытость заседания, аудитория была переполнена, было множество девиц, даже какие-то гимназисты. Председательствовал проф. Н.А. Умов. «Кабарейная комиссия» уселась сдуру за Зеленый стол (как члены О-ва) под самой кафедрой, отчего потом испытывала невероятные страдания. Иван Алексеевич появился за кафедрой, приветствуемый аплодисментами, и сразу же начал зычным голосом: «В текущем тыща восемьсот... девятьсот... вообще этом... году... я поехал, значит, туда... и мне хотелось посетить прежде всего знаменитый американский водопр... водовор... водов...пад!! (выкрикнул) Ниагару. Пожалуйста, погасите свет». (Гасят свет, на экране появляется Ниагара). «Теперь водопад эксплуатируется. В тыща восемьсот... семьсот... восемьдесят... Ну, вообще... он давал энервию (так произносил Иван Алексеевич) в пять тыщ ну... водяных... лошадиных..., а теперь в пять миллионов. И как это сделано? Дайте свет. Вообразите огромную прямую трубу (чертит мелом на доске спиральную линию. Смотрит на нее молча, потом быстро стирает). Погасите свет. Вода падает с ревом, а высота огромная. Потом я туда... вот (неопределенный жест в пространство)..., а он подходит (загадочный «он» часто фигурирует в высказываниях Ивана Алексеевича. Существует несколько теорий по этому поводу. Ученые спорят.) и говорит: «А что у вас?» А я говорю, что ничего нету. «Ну, поезжайте», говорит. И вот я туда... сорок пять, и назад двенадцать. (Эти загадочные числа доселе не расшифрованы. Ученые спорят. По видимому, Иван Алексеевич поехал через мост с американского берега (США) на канадский, и вопрос 142

143 ему задавал таможенный чиновник. Существуют и другие правдоподобные гипотезы.) «А внизу водопр... водоворот... (выкрикнул) и накиданы бревна. И бревна не текут, а вертятся. Потом я... куда и ехал... в институт этого Хона Джопкинса, Джона Хопкинса (буря в аудитории). Иван Алексеевич долго не может продолжать, невозмутимо смотрит на смятение в аудитории. «Двор мощеный, посреди дерево и белки прыгают. Но не буду останавливаться на дворе..., остановлюсь лучше на мебели. Мебель-то резного дуба... Это я в библиотеке... Спрашиваю, а где же здесь, ежели совсем одному? А он (опять этот «он») говорит: «У нас нет». «А как же? И прямо вдоль стен..., а на столах бумага... каждый и берет (снова буря в аудитории). Иван Алексеевич повышает голос и кричит: «Ну да! и сколько угодно! (Ученые комментаторы утверждают, что в приведенном тексте Иван Алексеевич разумел только отдельные кабинеты для научных занятий, которые существуют во многих библиотеках. Впрочем, ученые еще доселе спорят по этому поводу). Потом я в лабораторию. Очень все удобно устроено. У каждого работника имеется своя большая... это... ну, дыра... так что он может испускать зловонные газы (неописуемая буря в аудитории). Иван Алексеевич кричит во весь свой необъятный голос: «Ну, да! И при том сколько угодно!» Почтенный председатель О-ва Н.А. Умов закрылся руками, лег на стол и трясся как желе. «Кабарейная» комиссия была на волосок от гибели, так как удерживать внутри клокочущие чувства было просто опасно, как для себя, так и для окружающих. Догадливый секретарь О-ва В.В. Богданов неверными шагами подошел к вышке с фонарем, выключил свет, а сам спрятался за вышкой. На экране появился снимок какого-то здания. Пользуясь темнотой, комиссия всеми доступными ей способами передвижения, а преимущественно на четвереньках, доползла до последнего ряда стульев и там, в полуобморочном состоянии, залегла на пол. Через несколько секунд туда же приполз проф. Ф.Н. Крашенников, ботаник, наш общий учитель, и, заикаясь, пролепетал: «Братцы! Пустите! Пустите куда-нибудь! Я не могу больше. Я заору сейчас на всю аудиторию!» и бессильно лег с нами на пол. К чести комиссии нужно сказать, что даже в такой критический момент она не сложила оружия и не покинула поля сражения, что и было поставлено ей в заслугу после доклада во время ближайшего кабарейного действа. Дальнейшее вспоминается смутно. Иван Алексеевич пробовал чтото говорить, но это тонуло в хаосе обуревавших аудиторию чувств. Тогда он встал за кафедрой в горделивую позу и возгласил громовым голосом: «Может быть, это... я и не совсем, но пусть...» и с этими словами удалился с кафедры. Разразился целый ураган аплодисментов. Лицо его быстро 143

144 разгладилось, просияло, и так как аплодисменты не смолкали, то он показался еще раз и раскланялся, хотя и без особой грации, но явно с удовольствием. Позвольте! О какой же «дыре» говорил почтенный Иван Алексеевич? Ученые комментаторы, после долгих изысканий и бурной полемики, остановились на решении, что речь шла собственно об индивидуальных вытяжных шкафах, по отдельному шкафу на каждое рабочее место. Приводим эту гипотезу как наиболее вероятную, хотя и очень прозаическую. 34. Однажды длительно заболел проф. Настюков, и факультет поручил дочитать его курс технической химии Ивану Алексеевичу. Тот отказывался, но его уговорили. Выйдя с заседания факультета, Иван Алексеевич тотчас же забыл об этом и через несколько дней был весьма неприятно удивлен, когда за ним пришли лаборанты Настюкова и пригласили его читать очередную лекцию. «Но о чем же это? читать-то? растеряно спрашивал Иван Алексеевич, ведь я даже не знаю его программы, не знаю на чем он остановился... и как что вообще... это...» Его успокоили тем, что Настюковым было подобрано большое количество таблиц и диапозитивов, глядя на которые Иван Алексеевич сразу же войдет в курс дела. Иван Алексеевич пошел в аудиторию, велел погасить свет, и на экране появилась первая таблица, но, к сожалению, без всяких надписей. «Что же мы видим?» патетически возгласил Иван Алексеевич, стараясь выгадать время для того, чтобы успеть сообразить, к чему эта таблица. Поэтому он даже стал растягивать слова и говорить нараспев. «Мы видим здесь де-е-есять... а также два-а-адцать... три-и-идцать, со-о-рок... (молчание) и даже сто-о... Дайте следующий!» Студенты не выдержали и выскочили из аудитории, благо их было мало. 35. Однажды у декана физ.-мат. факультета профессора Андреева, после хорошего ужина, Иван Алексеевич пошел в кабинет и увидел, что в креслах сидит проф. Б.К. Милодзеевский (математик, старший, отец теперешнего). Иван Алексеевич подошел к нему и с расстановкой сказал: «На последнем факультете этот дурак... Милодзеевский»... «Что такое? вскочил, как на пружине, Милодзеевский, как прикажите это понимать?» «Да, нет, спокойнр отмахнулся Иван Алексеевич, этот дурак Лахтин...» Милодзеевского долго не могли успокоить. (Передавали очевидцы проф. И.Ф. Огнев с женой). 36. Лаборатория неорганической химии, где происходили занятия по элементарному курсу, помещалась в полуподвальном этаже, и Иван 144

145 Алексеевич туда почти не заглядывал, доверив все ассистентам и лаборантам. Но изредка он там все же появлялся, и тогда обычно всем попадало. Вообще его побаивались, особенно на экзаменах. Занятия в лаборатории продолжались с 9 утра до 5 часов без перерыва. Под конец все уставали и мечтали об обеде и домашнем отдыхе. Как-то вскипятили воду на газовой горелке, заварили чай и положили туда сахарного песку, как дверь распахнулась и в лабораторию вошел Иван Алексеевич. Враг рода человеческого, т.е. дьявол, направил шаги его прямо к нам и тотчас же со злорадством подсунул ему под руку стакан с чаем. «Это что такое?» грозно спросил Иван Алексеевич. Сахар успел раствориться, но, не будучи размешан, блестел слоем на дне. Там же печально болталось несколько чаинок. «Что за реакция, я вас спрашиваю?» Студенты совсем потерялись и бормотали что-то несуразное. Я сделал вид, будто меня здесь нет. «Черт знает, что такое! И сор какой-то в стакане! Ни к черту не годится, бушевал Иван Алексеевич. Переделать всю реакцию снова!» Ничего не поделаешь, пришлось заварить еще чаю и выпить по два стакана за здоровье Ивана Алексеевича. 37. Зычный голос Ивана Алексеевича в вагоне дачного поезда: «Ватер... кондуктор, где здесь оберклозет?» 38. В гг. было в моде прикрепление непроизводительных учреждений к таким, от которых можно было получить что-либо осязательное, особенно по продовольственной части. Перед одним из очередных заседаний Совета Тимирязевской С.-Х. Академии, где Иван Алексеевич профессорствовал с незапамятных времен и где постоянно жил, выяснилось, что весь Президиум или болен, или в отсутствии, и потому заседание должен вести старший член, корпорации, которым в данный момент оказался Иван Алексеевич. Он обеспокоился, говорил секретарю, что не знает дел, даже не видел повестки заседания и т.д. Секретарь успокоил его, сказав, что будет сидеть рядом и все, что нужно будет, подскажет. Иван Алексеевич открыл заседание, надел пенсне на кончик носа (как обычно) и стали читать повестку. Все было благополучно до пункта пятого. «Пункт пятый. О трактире (тут Иван Алексеевич решил дать самостоятельный комментарий). Теперь везде присоединяют одно учреждение к другому. Значит вот, э... к нам присоединяют трактир...» Секретарь (испуганно шепотом): «О тракторе, Иван Алексеевич». Иван Алексеевич (не слыша): «Это даже хорошо, что трактир присоединяют. Все-таки трактир... э... это вещь хорошая». 145

146 Секретарь (с отчаянием, громким шепотом): «О тракторе, о тракторе, Иван Алексеевич!» Иван Алексеевич: «Ах, да, о тракторе... Что же, и трактор хорошая вещь...» 39. По ходу своей работы Иван Алексеевич должен был проделать цепь каких-то длительных реакций и засел в лаборатории надолго. Потом очень устал и решил оставить на ночь лаборанта, дал ему наставления, а сам поехал домой (в Петри-Разумы) хоть немного поспать. Поспал немного, но потом проснулся в тревоге, так ли делает лаборант, не испортил бы чего. Подошел к телефону и позвонил в лабораторию лаборанту. «Ну, как реакция? Ага, а как вы размешивали? Помните, как я просил? А? Что? Как так? Ведь помните, я говорил (отнимает трубку от уха и кружит в воздухе слева направо, потом справа налево). Сперва вот так, а потом (крутит трубкой в вертикальной плоскости) вот так. Теперь поняли? Нет? Да как же? Я вам ясно говорю сперва так (опять крутит трубкой), а потом вот так (крутит трубкой) поняли? Боже ты мой! Ну, я же ясно показываю вам (ожесточенно крутит трубкой), вот так, а потом вот этак вот (крутит) поняли? Черт знает, что такое! А еще при Университете оставляли таких! Еду!» И снова тотчас же сам поехал в лабораторию. 40. Иван Алексеевич долго не был официально женат, но жил с женой не венчаясь, потому что у нее от первого мужа была солидная пенсия, которую она потеряла бы при выходе замуж. Однако, когда у них подросла дочь и должна была кончить гимназию, неудобно было выпускать ее с документами «внебрачной». И вот весной, когда девушка кончила экзамены, ее родители перевенчались. Все это было облечено глубокой тайной, и Иван Алексеевич всегда уверял, что он холост. В эти весенние дни один из молодых зоологов, работавших в С.-Х. Институте, на узенькой дорожке в парке в Петровском- Разумовском встретил Ивана Алексеевича, весьма нежно шедшего под руку с какой-то барышней. Разминуться не удалось, пришлось здороваться. «Здравствуйте, здравствуйте, явно смутился Иван Алексеевич, я, вот, видите ли... это... на днях женился... так вот это моя дочь». 41. Иван Алексеевич не одобрял, когда его помощники женились, так как, по его мнению (не безосновательному), это отвлекало их от лаборатории и снижало работоспособность. Поэтому он очень редко бывал на их свадьбах, несмотря на усиленные приглашения. Однажды он все-таки посетил свадьбу своего ученика и решил выступить с нравоучительной речью: «Ну, вот вы это... и женились. Ну что же, это как в известной басне говорится: «Захла чижопнула злодейка западня» («Чижа захлопнула злодейка западня»... басня Измайлова, кажется)». Продолжения речи не последовало. 146

147 (Больше пока не вспомнил. Из присланных Вами в два рассказа нужно внести маленькие поправки). 1. «Синий осадок красного цвета» (речь идет о лакмусовой реакции). 2. Нравоучение пьянице-служителю: «Ведь это же как вредно. Как сокращает жизнь. Тебе сколько лет?» «Уж сорок, Иван Алексеевич». «Ну вот. А не пил бы, было бы пятьдесят». (Весь рассказ основан на слове сокращает жизнь, поэтому его нельзя пропустить. Раз сокращает, ясно, что вместо пятидесяти будет сорок). 3. Рассказ о хромоте, якобы постигшей Ивана Алексеевича во время хождения по тротуару и по мостовой, еще давно я встретил в воспоминаниях о знаменитом немецком историке Моммзене, отличавшегося крайней рассеянностью. ПРОФЕССОР КАСТЕРИН Физики, как известно, относятся к медикам с некоторым презрением. Оно действительно верно, что мы, врачи, слабо знаем и понимаем физику, эту мать всех наук. Но ведь и почтенные физикусы не могут похвалиться знанием медицины. И высокомерие их по отношению к медикам заслуживает, вообще говоря, порицания. Я сам испытал однажды такое отношение от физика. Он, несомненно, не хотел показать мне его, но оно вырвалось у него против его воли в такой своеобразной форме, что я в данном случае не только не обиделся, но испытал момент художественного удовольствия. В Одессе лет 25 тому назад кафедру физики занимал профессор Кастерин. Ученый он был крупный, преподаватель отличный, но характер у него был, как у большинства физиков, лютый. Ему ничего не стоило, если Вы постучались к нему в кабинет, приоткрыв дверь, ответить Вам на Ваш вопрос: «можно ли войти» коротким: «нет» и захлопнуть перед Вашим носом дверь, даже не спросив, кто Вы и зачем пришли. Его боялись и коллеги, и студенты. Понадобилось мне обратиться к нему за советом по вопросу о флюоресценции некоторых красок, что мне нужно было для одного из вопросов терапии. Я хотя и встречался с Кастериным в Совете профессоров, но не решился идти к нему прямо. Конечно, он бы меня принял, но я боялся, что он истребит меня во время разговора за какой-нибудь ляпсус по физике. А посему я решил 147

148 подготовить себе его благожелательное отношение и для этой цели обратился к добрейшему профессору химии Меликову, с которым был в дружбе. Когда он услыхал от меня о моих намерениях и о моих опасениях, он весело рассмеялся, но похвалил меня за предусмотрительность, признавая, что предприятие мое не из легких. Он пошел к Кастерину и, вернувшись через несколько минут в кабинет, сказал мне, что настроение у Кастерина по отношению ко мне подготовлено отличное и что если я не сморожу по физике чего-нибудь экстраординарного, то все сойдет благополучно. Принят я был действительно хорошо. Я следил за каждым своим словом, чтобы не засыпаться на каких-нибудь понятиях в области флюоресценции; получил полезные разъяснения и благополучно вернулся из логовища тигра к милейшему Меликову, который от души хохотал при моем рассказе о моей беседе с Кастериным. Прошло года два, в течение которых я с Кастериным почти не встречался. В один прекрасный день является ко мне в Глазную клинику ассистент профессора Кастерина Кириллов. Он, к моему удивлению, сообщил мне, что его прислал ко мне профессор Кастерин с просьбой, которая, по его, Кириллова, мнению, направлена явно не по адресу. Как бы извиняясь за несуразность просьбы, Кириллов объясняет: «Видите ли, профессор Кастерин в оппозиции к некоторым сторонникам теории Эйнштейна и занимается опытами для обоснования своей критики; ему понадобились призмы с углом в пределах от 30 секунд до 2 минут, и вот он послал меня к Вам, чтобы узнать, не найдется ли у Вас таких призм, что, дескать, окулисты что-то там делают с призмами; на мое замечание, что у Вас такие маленькие призмы не в ходу, он рассердился (Вы знаете, наш шеф довольно свирепый) и велел мне идти без рассуждений. Вот я и пришел, чтобы побеспокоить Вас, как я думаю, понапрасну». Надежда, с которой именитый физик обратился за моей помощью, тронула меня. Значит, сильно нужны призмы, коли он уж и ко мне толкнулся. Но, увы, я ему ничем помочь не могу. Ведь наши офтальмологические призмы измеряют градусами, а не секундами. Когда Кириллов уже спускался с лестницы, унося от меня не призмы, а всего-навсего любезные поклоны, явно бесполезные для опровержения теории Эйнштейна, я еще переживал, с одной стороны, какое-то чувство досады по поводу того, что не оправдал доверия физикуса, а с другой стороны, убеждал себя, что и досадовать-то нечего я ж не фабрикант для физических институтов. И вдруг в моем уме сверкнула яркая мысль, догадка. Еще не решение задачи, но путь к попытке решить ее был найден. «Стойте, идите сюда», крикнул я Кириллову. Он слушал мое предложение сперва с искренним изумлением, а потом с радостью. «Не может 148

149 быть, говорил я, чтобы предметные стекла, применяемые для микроскопии, имели поверхности строго параллельные друг другу; нет никакого смысла фабриканту так уточнять способ производства стекол, ибо это увеличит цену последних, а для микроскопии легкое нарушение параллелизма не имеет значения. Возьмите у нас в лаборатории несколько сот стекол и поищите, не найдутся ли среди них экземпляры с непараллельными поверхностями». Кириллов одобрил проект, а через несколько часов вернулся радостный и сообщил, что среди стекол оказалось немало призм, угол которых измерялся подходящим для опытов количеством секунд. «На профессора Кастерина догадка Ваша произвела фурорное впечатление», говорил Кириллов. Когда через несколько дней я пришел на заседание Совета профессоров, профессор Кастерин, сидевший на другом конце зала, увидев меня, встал и пошел мне навстречу. Мне было приятно видеть, как почтенный физикус приветливо улыбается мне; вот он протягивает мне руку для крепкого пожатия и с выражением глубокой благодарности во взоре произносит удивительную фразу: «Ну, все-таки благодарю». От этого слова «все-таки» меня пронизало какое-то художественное наслаждение. Сила творчества поэта, писателя, оратора не в многоглаголании, а в умении вложить в слово или краткую фразу обширное или глубокое содержание. Издревле славились лаконические фразы спартанцев. Кто не восхищался словами Леонида Фермопильского, отвечавшего на угрозы персидского царя: «Приди и возьми, ну что же мы будем сражаться в тени»! Разве смысл афоризмов римских мыслителей и кратких сентенций Козьмы Пруткова не разворачивается перед нами наподобие стальной пружины огромной силы? Так и словечко «все-таки», вставленное, конечно, бессознательно в благодарственную фразу, обнаружило все то чувство превосходства, которым пропитаны физики по отношению к медикам даже в самые патетические мгновения. «Все понять значит все простить», говорит французская поговорка. Я не обиделся, потому что понял всю неисправимость натуры почтенного физикуса и преклонился перед силой слова его, которым любуюсь и до сих пор, как любуюсь на фокстерьера, который не может не погнаться за кошкой, как бы его ни дрессировали это сверх сил его. 149

150 БОГАТЫРЕВ Накануне Пасхи ко мне в квартиру при Московской Глазной больнице влетел с шумом, как всегда, мой кузен Вова Филатов. «Идем сегодня на Воробьевы горы, чтобы слушать оттуда звон к заутрене и смотреть на иллюминацию Москвы; говорят замечательно». Я, конечно, согласился. Компания небольшая, приятная, из нескольких приятелей студентов и молодых врачей. Пойдем заблаговременно, чтобы засветло добраться до ресторана Крынкина; он, конечно, закрыт, но на террасу его, откуда открывается дивный вид на Москву, хозяин пустит есть протекция. Там и посидим до иллюминации и перезвона. На подъеме в гору, конечно, грязновато ведь Пасха-то ранняя, но как-нибудь доберемся. После довольно длительного путешествия с переправой через Москву-реку за Девичьим монастырем, мы добрались благополучно до ресторана Крынкина и в веселом, молодом настроении уселись на террасе, откуда залюбовались уже погружавшейся во мрак и расцвеченной огоньками Москвой. Кроме нас, вначале никого не было на террасе. Но вскоре на ней появился еще один гражданин, высокий статный мужчина с черными усами, пожилой. Он обменялся с нами приветствиями и сел несколько поодаль от нас, и, не вступая с нами в разговор, оперся на перила, видимо ожидая, как и мы, начала заутрени. Момент, действительно, оказался захватывающим. Гул далеких колоколов Ивана Великого и Кремлевских соборов и звон более близких церквей, отчетливо раздававшийся на их фоне, охватывал могучей волной звуков слух; а глаз с неустанной радостью следил за бесконечным количеством огней, которыми залилась Москва из края в край. Мы долго молча сидели, как зачарованные. Но настала пора идти домой. Когда мы подошли к спуску с горы, неизвестный шел уже несколько впереди нас. Вдруг мы увидели, как он поскользнулся, упал и поехал в овраг, где и исчез из наших глаз. Мы бросились к нему и помогли ему выбраться из оврага Понятно, что он был (как и мы, впрочем) перемазан в грязи. Он очень благодарил нас за помощь и, понятно, дальнейший путь совершил уже в нашей тесной компании. Когда мы спустились и перебрались на ту сторону реки, мы познакомились. Незнакомец оказался корреспондентом «Московского Листка», который командировал его на Воробьевы горы для помещения в Пасхальном номере впечатлений его от Пасхальной ночи над Москвой. Он выразил нам свое удовольствие оттого, что в лице нашем он встретил так поэтически настроенных молодых людей, и сказал, что непременно вставит и нас в свою корреспонденцию. «Фамилия моя Богатырев», отрекомендовался он. Для двоих из нас, коренных москвичей, фамилия эта оказалась не пустым звуком. «А не имеете 150

151 ли Вы отношения к знаменитому когда-то певцу Большого театра Богатыреву?» спросил Вова. «Да, я и есть бывший певец Богатырев, последовал ответ. А теперь вот и репортерством промышляю». В ответе чувствовался грустный тон. Мы не стали расспрашивать в этом направлении, боясь разбередить какую-то рану: «бывший певец» это всегда драма. Мы отвечали на его вопросы. Он интересовался каждым из нас в отдельности, и мы скоро ощутили большую приязнь к этому могучему на вид старику, с которым так странно сошлись во вкусах в эту теплую Пасхальную ночь. На мой ответ «я глазной врач» он очень реагировал добавочными вопросами и попросил позволения прийти ко мне в больницу, чтобы посоветоваться по поводу глаз, которые у него пошаливают. Когда он на одной из улиц Москвы покинул нас, он, конечно, явился для нас темой разговора. Стали припоминать прошлое Богатырева. Никто из беседовавших не слышал Богатырева в эпоху его недолгого расцвета мы были слишком молоды для этого; но кое-кому из нашей компании были известны рассказы о нем старожилов как о блестящем теноре. А вот в периоде его упадка его видел один из нас на масленичном гулянии, на Девичьем поле, лет 10 тому назад. Богатырев выступал зимой, в нетопленом балагане, с пением под аккомпанемент жалкого оркестра; он пел, исполняя партию Садко, но из оперы не Римского-Корсакова, а его собственного сочинения. «От хорошей жизни не полетишь, говорил когда-то Горбунов, от хорошей жизни не будешь и в балагане петь. Очевидно скатился на дно, от пьянства», предположил рассказчик. На другой день мы поинтересовались Московской газетой, в которой и нашли фельетон нашего товарища по прогулке. Он носил название «Москва в Пасхальную ночь при взгляде с Воробьевых гор». Хорошим, несколько возвышенным тоном описывалась знакомая нам картина; автор описал встречу с нами и подчеркнул, что из всей Москвы только он от редакции да мы, по своей инициативе, воспользовались возможностью полюбоваться дивным зрелищем; он с благодарностью вспоминал и про услугу, оказанную ему «милыми молодыми людьми». Через несколько дней я заметил высокую фигуру Богатырева в среде дожидавшихся в амбулатории Глазной больницы больных. Я пригласил его в кабинет. У него, кроме близорукости, оказалась начальная степень катаракты, не угрожавшая еще близкой инвалидностью. Прощаясь, он попросил разрешения зайти ко мне как-нибудь вечером на квартиру, в гости. «Я буду возвращаться из театра Омона часов в 11 и зайду не один, а с гитарой и спою вам: я ведь и теперь еще пою остатками моего голоса и зарабатываю мой хлеб насущный», добавил он, улыбаясь. В один прекрасный вечер он появился у меня, и с ним вошла в мою жизнь 151

152 целая волна новых, ценных, прелестных впечатлений. Сняв пальто в передней, Павел Николаевич вошел в кабинет со своей спутницей гитарой и поставил футляр с нею в угол. После обмена приветствиями и первыми фразами сели за стол (я поджидал гостя с чаем) и начался взаимный обмен фактами жизни. Я узнал, что моему другу (мы почувствовали себя друзьями уже через 10 минут) далеко за 60 лет; он рассказал мне, что у него дочка, лет 18-19, с которой он живет вдвоем где-то за Тверской заставой в маленькой квартирке; он ежедневно выступает в кафешантане Омона, где поет два-три романса или песни под собственный аккомпанемент на гитаре; в шантанах, говорил он, такой порядок полагается, чтобы между разудалыми каскадными номерами непременно появлялся певец в сюртуке серьезный или серьезная такая певица в черном платье с чувствительным романсом для контраста, так сказать. «Ну, отпою, раскланяюсь, положу в карман по пятерке за песню и домой. А платят аккуратно ну, это по-честному. Да так и еще кое-где прирабатываю». Поговорили о глазах, о том, о сем. Внешность моего гостя могу назвать представительной: высокий, статный старик; лицо с крупными чертами, с большими седыми усами, делавшими его похожим слегка на запорожца; глаза большие, с прямым взором, но вооруженные очками; брови густые. Улыбка открытая, ласковая. «Да что же это, воскликнул мой гость вы меня соловья накормили, напоили, а я вас, соловей, баснями кормлю. Ну, ежели охота Вам послушать, я Вам сейчас петь буду». Он сел в углу комнаты у столика, на который я поставил ему стакан чаю, вынул гитару. «Буду я Вам, дорогой, петь старые русские романсы и песни Балакирева, Гурилева, приходилось слыхать». Вот он тронул струны, подтянул их и запел. Уже с первых нот я почувствовал всем существом своим большого, глубоко талантливого артиста. Я услышал дивный тенор, который для моей квартиры казался могучим. Тембр этого голоса хватал за душу, особенно на некоторых нотах, и в нем чувствовались, по воле певца, в совершенстве передававшем смысл, все оттенки смысла романса; еще не допел он и первого романса, а я, уже весь охваченный волнением, мысленно поставил его где-то рядом с Шаляпиным; конечно, можно было бы отметить кое-где тусклость звука, где-нибудь пиано на низких звуках звучало несколько старчески. Но в среднем и в высоком регистре его пение было сплошное очарование. Я гадать, ворожить мастерица, Я цыганкой на свет рождена, Я невидимых духов царица, И мне власть прорицанья дана, пропел он первый куплет старинной песни, которую слушали когда-то мои деды; и, когда он каким-то стальным звуком произнес «и мне власть прорицанья дана», предо мной, как живой, встал образ цыганки. Разгадай мою грусть, мою скуку... и новый образ предо мною образ девушки, с надеждой пришедшей за советом к цыганке. Вот песня достигла 152

153 своего апогея, вот она кончилась под аккорд гитары. Я был, как зачарованный, я не мог прервать своего артистического переживания просьбой «спойте еще, еще». Но артист понял все и без слов: он пел романс за романсом, песню за песней, изредка хлебнув глоток холодного чаю или подтянув струну. Но вот он кончил. Он поговорил со мною, не спросив о впечатлении, о романсах и Балакиреве, и, как будто почувствовав мое состояние, добавил: «Так, как сейчас у вас, давно не пел, а у Омона никогда так не пою». Вечера дивного пения стали повторяться. Видимо, Богатыреву самому было приятно петь свой обширный репертуар мне, одинокому слушателю, который умел так ценить и пение его, и композиции произведения. Я пробовал приглашать двух-трех слушателей на эти вечера камерного пения, но тогда пропадала и для меня и для Богатырева та тонкая, не определяемая словами настроенность, которая так спаивала нас воедино. Он просил ужином его не угощать, а только ставить стакан чаю с лимоном на столик. Я изучил благодаря ему значительное число произведений русских композиторов, которые теперь, через 42 года, увы, почти все испарились из памяти. Мы нередко и беседовали о них, причем оказалось, что Богатырев умел выявить в произведении такие оттенки, которые были мне сперва незаметны. Я старался не спрашивать Богатырева о прошлом. Но постепенно из его собственных высказываний картина гибели таланта этого незаурядного певца стала мне знакома. Его превосходный голос начал создавать ему, еще молодому артисту, шумный успех в опере. С успехом пришло и поклонение, и знакомства, и искушения, и соблазны. Купец Лосев, сам кутила, втянул его в сытную, пьяную, разгульную жизнь московских купцов. С грустью вспоминал Павел Николаевич, как он с пирушки, пьяный, выступал на сцене. Голос стал сдавать, а алкоголизм развиваться. Потом наступил крах, голос погиб для оперы, началось падение со ступеньки на ступеньку. Певец, в неравной борьбе с алкоголем, доходил почти до дна; поднимался на время, чтобы снова пасть; пел по кабакам и в балаганах на масленичных гуляньях. Уже в пожилом возрасте он как-то сладил со своим пороком; голоса уже не было. Но он долго, бросив карьеру певца, лечился у хорошего специалиста, и тот восстановил ему очень многое из растраченных качеств к сожалению, он сам был уже стариком. В этом периоде реставрации он был дружен с Мамонтовым, который ценил его пение; Мамонтов изобразил его как-то в виде Садко в скульптуре. Я был в особо счастливых условиях, слушая Богатырева в такой интимной обстановке, когда ему не приходилось напрягать своего голоса. Меня поражало его умение владеть своим голосом. Однажды, после летних каникул, я услышал в его пении какие-то новые ноты, звучавшие особенным тембром. Я отметил это и поздравил его с тем, что он 153

154 выработал в своем голосе новые оттенки, которые, можно сказать, хватали за душу. Он весело рассмеялся: «Заметили!.. Это мне очень приятно, но только не я один автор этих нот. Это мне зубной врач (дай ему Бог здоровья) летом новую челюсть сделал, и вот какая удача: когда я пользуюсь ею, как резонатором, я действительно над этим поработал, то она позволяет мне давать эти нежные, жалобные ноты...» Никогда у меня не было с П.Н. никаких денежных операций. Когда я переехал в Одессу, я однажды узнал, что у него плохи дела, и послал ему небольшую сумму денег. Он принял ее и поблагодарил в письме, которое очень тронуло меня. Оно было полно воспоминаниями о прошлой его жизни и сердечной нежности ко мне как к молодому другу. Как сейчас помню его наставление, которое он делал мне на правах старшего. «Я убедился, писал он, на своей бурной жизни, что счастье, то есть не внешнее благополучие, а счастье как внутреннее чувство, не завоюешь; помните мои слова: не вырывайте у судьбы своего счастья руками пальцы обломаете. Счастье приходит к нам само, когда вздумает». Жизнь показала мне, что он прав. Когда знаменитый астроном Леверье лежал уже прикованный к смертному одру, ему пришли сказать, как радость, что планета, существование которой он доказывал своими вычислениями, открыта его учеником, ученый махнул рукой довольно безучастно и произнес: «Мы всю жизнь гоняемся за химерами». Вскоре после письма, о котором я упоминал, у меня заболел отец, живший в то время в Маньчжурии. У него был затяжной, рецидивирующий брюшной тиф. Тревожные телеграммы то и дело извещали меня об осложнениях. Однажды я получил телеграмму уже не от супруги моего отца (его семья состояла из жены и воспитанницы, имя которой я не помнил). Телеграфировал лечивший отца его приятель доктор Позовский: у папы начались кишечные кровотечения. Положение опасное. Я ждал уже следующей телеграммы о смерти отца. И вот, ночью звонок, телеграмма: «Папа умер. Соня». Утром я вновь взял в руки печальную телеграмму и еще раз перечитал ее. «Подписала телеграмму не жена, а, видимо, воспитанница», подумал я. И вдруг я обратил внимание на то, что телеграмма не из Фулярда, где жил отец, а из Москвы. И тут только я догадался, что эта телеграмма не от воспитанницы папы, а от Сони Богатыревой, от которой только недавно было письмо. Папа воскрес, умер друг. Вечная память тебе в моем сердце, мой милый артист, давший мне так много радости. 154

155 СТЕКЛОВИДНОЕ ТЕЛО Я сидел у окна кабинета в маленькой квартирке при Московской Глазной больнице. Взглянув на двор, я увидел, как через ворота вошли два гражданина. Один высокий, с длинными усами и остроконечной бородкой, похожий на Дон Кихота; и в нем я тотчас узнал моего приятеля Гришу Граве. Другой священник, огромный, толстый, с седой окладистой бородой. Оба они смотрели туда сюда, видимо ища кого-нибудь, чтобы о чем-то спросить. Пробегавшая мимо санитарка махнула рукой в мою сторону, и они направились к моей квартире. С этого началась длительная и пренеприятная история. Я обнялся и облобызался с Гришей, поцеловал пухлую руку протоиерея отца Иоанна, с которым меня познакомил мой друг «Приюти нас, дорогой, часа на три, на четыре», сказал Гриша. «Замучились в вашей проклятой Москве: жара какая! Боюсь, зашептал мне на ухо Григорий, как бы отца протоиерея кондрашка не хватила человек грузный!» «Да чего вы в Москве ищете?» «Да вот, профессора Крюкова, о. Иоанну катаракту снимать. Понесла нас нелегкая в клинику на Девичьем поле. Там сказали, не принимает профессор. Идите, говорят, на дом. А на Никитской говорят и не будет принимать, заграницу уехал. Неужто ж мне его обратно везти?» сказал мне на ухо Гриша. Я взглянул мельком на глаз протоиерея вижу: зрелая катаракта. Протоиерей взглянул на Гришу. Гриша взглянул внимательно на меня. Свершилось! «А ну-ка, Володя, поди сюда!» В соседней комнате Григорий произнес роковые слова: «А может быть, ты ему, Володя, катаракту-то снимешь? Я его у тебя в больнице оставлю, а сам уж и поехал бы! У меня, знаешь, косьба идет, да и Петров день не за горами!» Я в то время лютый был на катаракты. «Раз плюнуть, говорю, сниму». И протоиерей охотно пошел на предложение Григория: уж очень намучился от жары, а ведь, может статься, и других профессоров не разыщешь, поразъехались, поди, кто куда! Протоиерей, водворенный на койку, блаженствует, а вечером, в сослужении в больничной церкви возносит молитву и о своем, и о моем здоровье. Молитвы его, увы, не были услышаны! В древнем египетском папирусе Эберса упоминается глазная операция «Нагалти». Что это за операция, никто из египтологов-комментаторов не уяснил. А я это уяснил: это та самая операция, которую я протоиерею сделал. Соучастником моим был д-р Дислер, заведующий отделением, мой, до известной степени, руководитель. 155

156 Разрезал я роговицу, радужку отрезал; только что хрусталик вывел выперло из раны густое стекловидное тело, роговичный лоскут вперед отвернуло. Я оробел гляжу вопрошающе на руководителя. А руководитель тоже оробел и отвечает: «Кладите, говорит, скорее повязку на оба глаза, пока оно, говорит, из раны не потекло». Эх, узнал я потом на горьких опытах, как надо было поступить! Надо было прозрачную каплю ножницами отсечь. Пусть бы другая капля показалась и ее бы отсечь, и так отсекать, пока выпирать не перестанет. Или шов можно было наложить! Теперь я бы сам руководителя научил, а тогда духу не хватило. Потянулась после операции канитель длинная-предлинная. Кое-как бугор стекловидного тела покрылся сперва экссудатом, а потом конъюнктивой, и зияющая рана зажила, но как зажила: выпяченным рубцом с ущемленной радужкой, от времени до времени вспышкой циклита, потом глаукомы; возникавшие временами надежды на сохранение какогонибудь зрения угасли, и во избежание опасности для другого глаза оперированный глаз пришлось удалить. Ничего худого не могу сказать про моего пациента. Он вынес случившееся несчастье мужественно, не роптал ни на Бога, ни на меня. Искусственного глаза он носить не пожелал и поехал домой в Смоленскую губернию с пустой впадиной, как с рекламой моего позора. Мне было тяжело все это. Я сочувствовал пациенту, такому доброму и корректному, но, сознаюсь, когда он уехал, мне стало легче на душе. С глаз долой из сердца вон, говорит пословица. Но прошлое, говорят, догоняет. Двадцать лет живет убийца, забыл и про преступление свое, ан оно и выплывает на свет при какой-то роковой случайности. Так догнало оно и меня. В один прекрасный день получаю от Гриши открытку: «Приезжай ко мне на охоту, на Святки». Приглашение пришло кстати поехал. Оказывается, Григорий послал открытку еще трем друзьям, и все съехались. Пошло веселье! Охота, лыжи, а главное, дружеская теплая компания. И вот ложка дегтю в банку меду. Как сейчас помню ясный зимний, солнечный день; только что вернулись с утренней охоты, и нас уже ждет в столовой деревенский пир: сверкают на солнце граненые графины и пускают радужные зайчики на скатерть, уставленную закусками, жареной колбасой, заливными, гусиными полотками. Сели, выпили по первой, сейчас будет и вторая. И в этот миг слышим шум подъезжающих саней, бегут встречать кто бы это в гости прибыл? Вот разделись, входит и гость: я так и обмер протоиерей о. Иоанн. Подхожу со всеми (дожевывая полоток) под благословение, улыбаюсь радушно, а на душе две кошки подрались. Хоть бы глаз вставил! Да нет, идет к столу по приглашению 156

157 хозяйки, как есть кривой. Садится на стул рядом со мной пустой глазной впадиной в мою сторону. Хоть бы сел с другого боку... Пропал мой завтрак. Долго я помнил с болью про стекловидное тело! Но слава тебе, время, за то, что ты, как резинка, с бумаги стираешь пятна с прошлого! Вот помню все, что было, а боли уже нет она ушла ТАШКЕНТСКОЕ ПИСЬМО «Как ни старались люди испортить природу своими мостовыми и тротуарами, но весна все же чувствовалась в городе...» Такой ипохондрической сентенцией, которую я передаю приблизительно на память, начинает Толстой свой роман «Воскресение». Как ни старался испортившийся в Средней Азии климат испортить весну в Ташкенте, она все же развернулась и украсила его своими пышными красками. Начало весны было мрачное. Холодные ветры, холодные дожди вперемешку со снегом, хмурое небо, свинцовые тучи заставляли измученных зимою приезжих, так называемых эвакуированных граждан, обращаться в недоумении к коренным ташкентцам с вопросом: но где же ваша хваленая весна? Коренные ташкентцы сами недоумевали и предоставляли слово старожилам. Когда-то юморист Дорошевич правильно определил старожилов как людей, которые все позабыли. Согласно этому правилу, и здешние старожилы уверяли, что такой весны, как нынешняя, они не помнят. Чтобы смягчить положение оконфузившихся ташкентцев, я предложил им гипотезу порчи климата в мировом масштабе благодаря стрельбе по аэропланам: за падающими вниз снарядами устремляются струи холодного воздуха, который наводняет землю; надеюсь, что получу за эту фантазию звание заслуженного артиста метеорологии Узбекистана. Но, так или иначе, а весна наступила! Она усыпала розовыми и белыми цветами зазаборные урюки, яблони и груши, вишни, а потом принялась раскрашивать пышными зелеными тонами верхи дувалов и крыши домиков Старого города, которые покрыты такой густой травой, что ее снимают для кормления коз; по зелени горят красные маки. Тополя, дубы, орехи одеты молодой, пышной зеленью; дольше других деревьев собирались праздновать весну карагачи, но и они не выдержали 157

158 и покрыли свои необычайно частые ветви такой густой листвой, что и в сильный дождь почва под карагачами остается сухой. Один из них высится на бугре перед нашей террасой и держит нашу квартиру всю вторую половину дня в благодетельной тени. Вода по арыкам пущена; под окнами нашей квартиры арык довольно крупной ширины; вода бежит по нему быстро, с журчаньем. Двигательная сила ирригации сердце ее в дальних горах; из рек вода разбегается сперва по крупным арыкам, как по артериям, потом бежит, как по капиллярам, по мелким арычкам, проникающим в сады и огороды. Пора за город! Мои две спутницы мать и дочь неутомимые ходоки (или ходокицы, не знаю, как сказать) и приятные собеседницы. Мы идем по лабиринту уличек и переулков, направляясь к шоссе Луначарского, прямому тракту к далекому Чимгану. Мы рассказываем друг другу разные сведения про Ташкент, которых у нас накопилось, оказывается, немало. Мы делимся впечатлениями об узбекской уютной жизни, протекающей за глиняными заборами в чистых хатах, в маленьких садиках, разукрашенных цветами и веселой зеленью вьющихся виноградных лоз; в этих маленьких домиках можно увидеть расписную посуду, чайные чашки пиалы, бронзовые сосуды кувшины причудливой формы, иногда, несомненно, древнего происхождения. Мы стращаем друг друга змеями гюрзами что-то вроде гадюк, которые, якобы, водятся в непроходимой чаще ветвей карагача; говорим небылицы про скорпионов, которых мы, по счастью, не видели еще ни разу. Мы любуемся сочной зеленью садов. С веселым видом ее не гармонируют мрачные узбечки, одетые в безобразные хламиды с ужасной черной паранджой, закрывающей голову и лицо. Паранджа сплетена из конского волоса. Воображаю, какой под этой густой вуалью воздух! Паранджа, как и дувалы (заборы), это все порождение древнего инстинкта жадной собственности стремления все свое и ковры, и виноградник, и жену спрятать, скрыть от чужого взора и посягательства. Паранджа доживает свой век; ее носят почти всегда старухи, которые так не привлекательны, что хорошо, что они закрывают свои лица паранджой, которая меньше омрачает весну, чем их физиономии. Но вот показалась узбечка молодая и без паранджи, несущая на голове корзину с лиловыми тюльпанами; не очень красива, но очень изящна, так и просится на эскиз; но некогда, мы торопимся перейти полотно, чтобы выйти за город; мы пополняем наше краеведческое образование болтовней с женщиной, идущей по пути с нами, за которой спешит, едва поспевая за нею, сынишка. Он крепко зажал в кулачке птичку, «юрка», которого мать купила ему на базаре; вероятно, это вьюрок; эти птички оглашают трелями, похожими на соловьиные, улицы Ташкента даже днем. «Юрок» 158

159 чуть дышит в ручонке мальчика и ему, бедному, не до весны! Непременно куплю дюжину таких пленников и выпущу их на волю. Вот мы за городом. Шоссе в тополях, кругом за дувалами сады, сады, сады. Целое море зелени! Попадаются иногда узбекские чайханы чайные. На низких широких помостах сидят отдыхающие неизвестно от чего узбеки. Они сидят на той части тела, из которой растут ноги, а ноги согнуты в коленях и скрещены. Пьют они бесконечное количество чая из чашек без ручек, которые носят название «пиалы». Чай не простой, а зеленый, именуемый «кок-чай». Говорят, что он оказывает подбадривающее действие на самочувствие и силы чаепийцы. Один доктор написал кандидатскую диссертацию, в которой установил благоприятное влияние кок-чая на пищеварение и сердце человека и собаки. Некоторые инстанции и газеты затрепали его: зачем доказывать на собаке то, что узбекский народ проверил на себе тысячелетним опытом? К сожалению, его уже трудно достать. Мы сворачиваем на боковую дорогу и выходим на бугры, покрытые Бёклиновской зеленью. Перед нами дивный вид на горы со снежными вершинами. Дамы греются на солнышке, а я, закоренелый рецидивист живописец, рисую цветными карандашами этюд. Его, впрочем, приходится прервать, потому что я скоро оказываюсь в окружении десятка маленьких, черноглазых, смуглых узбекчат, двух коз и четырех телят. На обратном пути мы слушаем по арыкам лягушачьи концерты и производим биологические наблюдения над пузырями, которые выпячиваются у «болотных соловьев» из жабр и служат резонаторами. Жаль, что их нет у наших оперных певцов их лучше было бы слышно! Ввиду чересчур весенних настроений лягушек, я отвлекаю дам от дальнейших наблюдений над ними и привлекаю внимание моих спутниц к крякающим в широком арыке уткам. Увы! неудачно: настроение у уток еще более весеннее, чем у лягушек! По счастью, на нас мчится автомобиль и прерывает наши научно-исследовательские наблюдения. Мы приходим домой усталые, голодные и довольные и, сев за обеденный стол, признаем, что это и есть конечный пункт нашего пикника. Следующий мой выезд за город через неделю совершился на пролетке, приводимой в движение четвертью лошадиной силы, в форме худойпрехудой лошадки. Свернув с того же шоссе, мы едем проселком по направлению к реке Чирчику. Доехать до него не удается потому, что путь прегражден его протоком, на котором нет моста. Мы любуемся долиной зеленой-зеленой, прорезаемой журчащими арыками и далекими горами. Наш возница выпрягает свою четверть лошадиной силы, купает ее в арыке, потом он пускает ее «попастись» у дороги; но лошадка, с целью пополнения недостающих трех четвертей силы, углубляется в клевер и ест его, 159

160 благо никого нет, с таким аппетитом, что и мне захотелось клевера; но я удовлетворяюсь, как сознательный гражданин, куском черного хлеба с колбасой. Долгое пребывание на «свете и воздухе» не проходит безнаказанно. К вечеру мое лицо и руки красны, как вареный рак, и с таким последствием среднеазиатского солнца я вынужден выступать с докладом. С каждым днем все больше редиски, огурцов, капусты, клубники это в начале мая! Вечерами наша Уездная улица очаровательна, с ее журчащим арыком и ароматом тополей и маслин... Я впадаю в весенний лиризм и сочиняю стихи. Со временем критики и литературоведы будут утверждать, что эти стихи пускаются, так сказать, в пространство «потому», будут писать эти враги поэзии, «что автор пережил на своем веку уже столько весен, что целевая установка стихов более чем сомнительна». Я мог бы, конечно, возразить, ссылаясь на Библию и академика Богомольца, но не хочу заводить споры раньше времени: ведь никто еще этого мрачного мнения не высказал. А стихи вот они: 1. Чуден мир голубою весной Поразвеялись зимние сны И ручьи быстробежной волной Из-под снежной журчат пелены. Синим небом летят надо мной Журавли из далекой страны И опять у березы родной Ветки сладкою влагой полны, 3. И до утра в чащобе лесной 4. Соловьиные песни слышны. Я хочу, чтоб мне ветер степной Весть с родимой примчал стороны. 5. И хочу я порою ночной 6. Пропитаться сияньем луны, 7. И чтоб пили Вы вместе со мной 8. Ароматы смолистой сосны, 9. Чтобы Вам, только Вам, Вам одной 10. Были грезы мои отданы, 11. Чтобы в сердце струна за струной 12. Струнам вторили Вашей весны! 160

161 Желающие могут воспользоваться этим произведением для любой, разрешенной законом, цели не препятствую Если сократить эти стихи и оставить строфы, помеченные номерами, то они годятся для романса. Кладите их на музыку, товарищи композиторы, и пойте их, товарищи сопрано, а я пока что кончаю письмо, ибо пора ужинать! Что? Вы недовольны? Мало ташкентского колорита? Еще стихов? Ну, извольте с настроением! Вот стоит без плаща, без гитары, Прислонившись к стене, человек; То на вид, безусловно, не старый И не очень-то юный узбек. Он высок, он и смугл, он и статен, Взор его, словно уголь, горит; Его голос и чист, и приятен, И он нежно так речь говорит: «О зачем твои взоры с тоскою Загляделись в туманную даль, Будто там, за горой голубою, Ты навеки развеешь печаль! Верь мне: радости звонкие птицы Не поют на оазисах грез! Осуши ты крутые ресницы От алмазов сверкающих слез! Посмотри-ка кругом, на природу: Вон по небу плывут облака, Пчелка ищет на лилии меду, Дремлет жук в лепесточках цветка; Посмотри, как с улыбкою ясной Светит солнце на долы и сад, Как по зелени травки атласной Ярким пламенем маки горят! Как весна виноградную лозу Убирает зеленой красой! На, возьми эту белую розу, Всю покрытую свежей росой!» 161

162 Ну, шабаш, больше ни строчки! Лучше выпью за Ваше здоровье, дорогие читатели, стаканчик чудесного «Буаки», здешнего «токайского» (45 руб. бутылка). Узбек Воталиф (Филатов) ПАУКИ Давайте, дорогие слушатели, заключим пакт: я вам расскажу несколько эпизодов с участием пауков, а вы на другой день напишите мне или расскажите по телефону ( 24 83), какие сны вам приснились. Быть может, это даст возможность углубить изучение проблемы сновидений. Я не буду, конечно, задерживать ваше внимание на наших домашних пауках, косингах, даже на крестовиках, которые иными слабонервными гражданами считаются ядовитыми; я перейду прямо к тарантулам. Мне лично не приходилось иметь от них неприятностей, наоборот, они представляли для меня в детстве известный спортивный интерес. Было занятно извлечь это милое насекомое из его норки в земле при помощи воскового шарика, который спускался на нитке в норку и за который тарантул хватался лапами. Помню, как, идя по улице Симбирска, я увидал огромного тарантула: я смело раздавил его ногой; когда я приподнял подошву, из-под нее врассыпную бросилось множество тарантулят, которые ехали на мамаше. Куда серьезнее впечатление дают рассказы о скорпионах. А.Н. Крылов, который был командирован во Владивосток, имел, между прочим, поручение от Академии Наук привезти живых скорпионов. Он приобрел таковых на Цейлоне. Они были огромные, темные, укус их иногда смертельный. Когда он возвращался по железной дороге, он выпускал их из коробки, в которой они совершали путешествие, на длительных остановках погулять по земле и потом опять загонял их в коробку. И вышло у него с ними приключение. Сидя в купе вагона, увидал Алеша в один прекрасный момент, что по спинке дивана, на котором сидел пассажир, медленно передвигался один из его питомцев. О, ужас! Значит, коробка раскрылась, и скорпионы расползлись. Осторожно объяснил Алеша своему спутнику, стараясь не взволновать его, в чем дело. Понятно, что тот дал стрекача из купе. Закрыв купе, Алеша заявил кондуктору о происшествии. Остановили поезд. Пассажиров перевели временно в другой вагон и стали делать осторожный обыск купе. Вот так передряга была! Хорошо, что скорпионы расползлись не ночью. 162

163 Скорпионов много в Туркестане. Мой кузен, д-р Н. Драницын, рассказал мне такой эпизод: его маленький ребенок лежал в люльке; войдя к нему в комнату, Коля с ужасом увидел, что на щеке у малютки сидит скорпион. Ужасный момент! Стоило ребенку шевельнутся, как скорпион поразил бы его насмерть своим ядовитым хвостом. Попытаться смахнуть скорпиона со щеки младенца, но это тоже могло кончиться бедою. Пока Коля размышлял, скорпион сделал движение и сполз со щеки ребенка на подушку, с которой Коля и смахнул его, чтобы раздавить. Гораздо опаснее, чем скорпион, маленький черный паучок каракурт, укус которого нередко смертелен, особенно если он сделан в области шеи. Д-р Драницын написал о каракурте статью во «Враче» лет 30 тому назад. В Туркестане водится еще один милый паук фаланга, который ядовит и имеет еще то приятное качество, что прыгает на человека. Рассказывал мне один туркестанский житель про случай с одним энтомологом. Он наловил целую кучу скорпионов, фаланг, тарантулов и каракуртов. Лег он спать. Банки с его приятной добычей стояли на столе около кровати. Ночью в темноте энтомологу понадобилось зажечь свет. Он потянулся за спичками и толкнул нечаянно столик. Столик упал, и раздался звон разбившихся об пол банок. Вы представляете себе ужас бедного энтомолога. Ведь все его ядовитые пленники оказались на свободе, и при этом в темноте, а спички тоже на полу. Он моментально вскочил на кровать, взобрался на железную перекладину спинки кровати и, упираясь пальцами то одной, то другой руки в стену, переступал с ноги на ногу. Эту мучительную пляску он продолжал до рассвета. Когда в комнате стало светло, он увидал, что ни одного паука нет, все уползли на двор. Когда мой отец жил в Персии, он очень боялся скорпионов и, чтобы защитить свою комнату от их визитов, он тщательно замазал и забил все щели в стенах. Но однажды, взяв из комода белье, он с ужасом нашел там скорпиона: очевидно, прачка занесла его с бельем. Главный инженер шоссейной дороги пригласил папу на карточный вечер; игра предполагалась на террасе, выходившей в сад. Когда папа пришел к инженеру, он увидел, что игра в винт ведется в гостиной, а дверь на террасу закрыта. «Почему так?» спрашивает папа. «Да невозможно сидеть при свечах на террасе скорпионы так и лезут на свет со всех сторон», последовал ответ, который произвел на папу тяжелое впечатление. «Наверное, и в комнату наползли, проклятые», подумал он. Папа был пятым игроком и, усевшись на стул, следил за игрой. Когда настала его очередь войти в игру, один из партнеров встал, чтобы уступить ему место за столом. И вот, когда папа опустился на его стул, он почувствовал, что сел на скорпиона, который раздавился под его седалищем. С диким криком, от которого все испуганно вскочили с мест, взвился папа со стула: на сиденье был раздавлен не скорпион, а спичечная коробка. 163

164 КОСОГЛАЗИЕ Звонок. Беру трубку: «Кто у телефона?» «Можно попросить профессора Филатова?» «Это я». «Ах, это Вы, профессор. Извините за беспокойство. Я зубной врач Погосский. Смею ли просить об одолжении: разрешите ли прийти к Вам поговорить об операции одной больной?» «Пожалуйста». В назначенное время передо мной мужчина средних лет, прилично одетый блондин, с небольшой бородкой, нервного, холерического типа; манера говорить быстро, перескакивая с предмета на предмет. Просит прооперировать больную, в которой принимает участие. «Девица, профессор, одинокая, никого нет близких; миловидная собой, но такой, знаете, недостаток косая, сильно косая. Очень, очень миловидная, но эта косина так портит ее. Она так будет счастлива, если Вы исцелите ее, да и я тоже. Весь расход я беру на себя, за операцию, перевязки и прочее». Вечером вижу девицу. Действительно, миловидная и очень косая. Пишу записку, что потребуется не одна операция, а две или три. Ответ: «Прошу Вас сделать все, что возможно, для этой бедной, скромной девицы. Признаюсь, профессор, что принимаю в ней участие не только как знакомый, но и как жених ее. Все операции оплачиваю, как укажете». После первой операции письмо неожиданного содержания: «Уважаемый профессор! Девица, которой Вы изволили сделать операцию, совершенно недостойна ни Ваших, ни моих забот. Мне раскрыли глаза на нее, и я знаю, что образ жизни ее совершенно предосудителен. Ввиду этого предупреждаю Вас, что от уплаты за дальнейшее лечение отказываюсь. За произведенную операцию препровождаю, согласно договоренности, гонорар». Через несколько дней новое письмо. «Дорогой профессор! Все, что мне наговорили про Вашу пациентку злые люди, оказалось чистым вымыслом. Она вполне безупречна, и я прошу Вас сделать моей невесте вторую операцию, намеченную Вами. Сообщаю Вам, что впредь буду оплачивать операции и лечение полностью, как Вы укажете». Делаю вторую операцию. Новое письмо: «Уважаемый профессор! Предупреждаю Вас, что девица, которой Вы сделали операцию, моральное чудовище, а потому я впредь от материальной поддержки оперативного лечения отказываюсь. С почтением, Погосский». Еще через несколько дней: 164

165 «Прошу Вас, уважаемый профессор, продолжать оперативное лечение девицы X., с которой снято какое бы то ни было осуждение. Моя невеста умоляет довести Ваше искусное лечение до конца. Она косит уже значительно меньше». Делаю третью операцию: косина вполне исчезла, девица стала хоть куда. Новое письмо: «Профессор! Девица, которая после Ваших операций стала значительно красивее, предалась, как я доподлинно узнал из вернейших источников, развратному, распутному образу жизни. Вот что сделали мои заботы и Ваши операции! Представьте: эта недостойная особа не только бранит меня, упрекая в каких-то неблаговидных целях, но и, вопреки очевидности, распространяет клевету на Вас, будто бы Вы испортили ей глаза. Какое чудовище! Отныне она мне более не невеста. Ни за какое ее лечение я более платить не намерен, дабы не способствовать развитию разврата. С искренним уважением, Погосский.» Больше писем не было НАУЧНЫЙ ОТЧЕТ О КОМАНДИРОВКЕ АКАДЕМИКА В.П. ФИЛАТОВА В АРМЕНИЮ В 1948 ГОДУ Уже давно Правительство этой АССР желало, чтобы я приехал туда для пропаганды тканевой терапии. Оно обратилось к Минздраву УССР с просьбой о разрешении мне совершить указанную поездку за счет Армении. Говорят, что в Тулу не ездят со своим самоваром, я же поехал с двумя: в качестве первого самовара была небезызвестная Варвара, вторым был доктор Петросянц, уроженка Ленинакана, состоящая моей ученицей и сотрудницей 27 лет, обоим вместе 100 лет. Первая часть поездки, начавшаяся 16 декабря, состояла в девятибалльной качке. Я, старый морской волк, и мои морские волчицы выдержали ее до Сухуми 5 суток блестяще, без попыток свернуть в «Ригу». От Сухуми до Тбилиси я ехал зайцем, так как нам дали двухместное купе на троих, а билетов дали только два. Это был ловкий трюк кассира и проводника, не доставивший мне никакой экономической выгоды. На пути из Тбилиси въехали в Ленинакан, в 25 мороза. Вагон не отапливался, чем и положено крепкое основание для нашего гриппа, которым я страдаю до сих пор. 165

166 В Ереване началось с 14 мороза, но потом дошло до нескольких градусов. В гостинице, конечно, холод. Встречены были с почетом и уважением, и со страшной эксплуатацией моего времени и сил. Я прочитал 4 лекции медикам, одну в Обществе распространения знаний и одну в Зоотехническом ветеринарном институте, имея в виду, что ветеринары более глубоко заинтересовываются тканевым лечением своих коров и свиней, так как видят ясно живую копейку. Это я и сделал, чтобы подзадорить Минздрав. Лекции неизменно возбуждали интерес и овации, тем более что я сопровождал свои выступления фильмом о «круглом стебле» и пересадке роговицы. Если Вы не видели фильм «Они видят вновь», то сходите, я поклонюсь Вам на экране. Лекции и практические занятия по методике дали мне удовлетворение, но очень измучили меня осмотры бесконечного количества больных 90%. Арарата и дерущихся на нем баранов не видал. Выяснил, между прочим, что Арарат-то на турецкой земле! Армяне им могут только любоваться. Много проводил времени с Костей Сараджевым (70 лет) и моей кузиной Зоей Борисовной, его женой (60 лет). Понятно, что не обошлось без банкетов, которые менее назойливы, чем грузинские. Армяне, в общем, мне понравились по своей культурности и по своей полной преданности России и СССР. Они хорошо понимают, чем был для них 1829 год с Паскевичем Ереванским. Ездил я в Эчмиадзинский монастырь, а затем принимал у себя, как пациента, Католикоса всех армян могучего человека 80 лет, очень умного и разносторонне образованного. Не обошлось, конечно, без поэзии, и глаза одной дамы армянки побудили меня на следующий стих. Мое сердце осталось в Армении, Я его потерял невзначай, И с тех пор моей жизни стремления В Араратский уносятся край. Не в горах мое сердце утрачено И не кануло камнем в Севан, Не орлиною лапою схвачено, И его не умчал ураган. Оно взято рукой белоснежною, Что ко мне прикоснулась чуть-чуть, В миг, когда пред улыбкою нежною Задрожала от радости грудь. И в железном ларце оно спрятано, Где рубины и перлы лежат; Крепко цепь на ларце запечатана, И два стража его сторожат. 166

167 Что же это за стража дозорная? Это пара прекраснейших глаз, И над каждым из них сабля черная, И во тьме блещут, словно алмаз. Армяно-русский поэт Кимедака Воталиф. Посвящено армянской женщине в образе Е.К. Елоян. В Тбилиси уехали, кашляя на манер паровозной трубы. По дороге сочинил стишки кузине Зое, которая советовала мне засунуть в нос кусочек лука для лечения насморка. Скучно едем вдаль от Еревана; Вкруг пустыни грустно разлились. Говорят, что завтра утром рано Приплетется поезд наш в Тифлис. Я в тоске пишу тебе папирус, И жестокий насморк у меня; Передать могу я ультравирус Целоваться мне ни с кем нельзя. Но надену я пуховый светер И засуну в нос душистый лук, И здоров я буду, словно сеттер, И скажу тебе спасибо, друг! И охотно бы, о Зоя дорогая, Я позволил бы себе тебя обнять; Поцелуй мой повторить тогда я Смог бы, думаю, наверное, раз пять. В них и заглушить тогда тоску бы! Да, увы, земной закон нам дан: Не под силу вытянуть мне губы Из Тбилиси в город Ереван! Согласно разрешению Минздрава УССР, о котором просили тбилисцы, мы пробыли в их столице пять дней. Была теплая встреча со стороны моего друга, проф. Храмелашвили, но очень холодная гостиница. Лекцию читал сквозь грипп, при огромном стечении народа. Опять был измучен Лечкомиссией осмотром больных. В качестве эпизодов укажу на встречи с Владимиром Васильевичем Ворониным и с Католикосом патриархом Калистратом: маленький старичок, живой и легкоподвижный, сухой, румяный, с весело всклокоченной бородой, белый, как снег; 167

168 после осмотра глаз угощал вином и сам выпил; юморист. От роду ему 83 года. Армянский Католикос ест много, а этот почти ничего. Третий эпизод в клинике у Храмелашвили. После научной части последовал банкет, на котором я подвергся расцелованию со стороны 18 присутствующих дам. Происшествие это совершенно точно описано в прилагаемом при сем письме к нашему общему другу Михаилу Юрьевичу Лермонтову. Несколько дам забрались и в вагон при моем отъезде для прощальных поцелуев. На пароход сели в Батуми совершенно больные. К Одессе, благодаря ровной температуре, поправились, но в Одессе вновь расхворались, особенно я: до сих пор очень кашляю и температура повышена на 1. Дорогой Михаил Юрьевич! В мирах загробных величавых Не все ж вдыхать тебе эфир И бросить взгляд свой не мешало б В тобой любимый прежний мир. Любил ты тихие долины, И, помню, восклицал не раз, Глядя на снежные вершины: «Люблю, люблю тебя, Кавказ!» Готов спросить ты: «На Кавказе Гость так же мил, как в старину?» Да, да, конечно, и в рассказе Я все, как надо, помяну. Судьбе послушен прихотливой, Попал я зимнею порой В Тбилиси, город над Курой. Меня кунак Храмелашвили За стол с почетом усадил. Мы долго пили, ели, пили. Вдруг тамада провозгласил: «Из жен Кавказа кто покажет Весь пыл прелестных Ваших губ, Кто поцелуем нам докажет, Что мой кунак нам мил и люб? В уста кто гостя поцелует?» В очарованьи слышу я, Как дружно дамы голосуют: «Я, я! И я! И я! Я, я!» 168

169 И вот, с улыбкой повинуясь Приказу-шутке тамады, Идет красотка, не волнуясь, Оставив дивных жен ряды. Но кто она? Жена иль дева? То знать увы! мне не дано! Сосед шепнул мне в ухо слева: В ее «генезе» все темно; В ее таинственном рожденьи Есть капля крови всех племен; Вопрос ее происхожденья Никем еще не разрешен! А мне-то что? Она подходит, И понял я, что я пропал! Меня в волнение приводит Лица прелестного овал. И вот бесстрастными устами Моих она коснулась уст, Как стриж до глади вод крылами! Но поцелуй такой ведь пуст! На ропот мой она так мило Вновь поцелуй дала мне в дар Его магическая сила В моей крови зажгла пожар! В нем было все: любви грузинки Неизменяющая власть, Опасная любовь лезгинки, Черкешенки стыдливой страсть, Огонь сжигающий армянки И медленный гарема яд, Каким аджарки-мусульманки Своих избранников дарят. Да, да, я в поцелуе этом Все страсти ощутил зараз! Смотри, как милостив к поэтам Богатый радостью Кавказ! Но минул миг, и убежала Она в толпу куда-то прочь! И неожиданно предстала Передо мной Украины дочь! 169

170 Жемчужные я вижу зубки, Глаза родные васильки, И ненакрашенные губки Как розы алой лепестки! А поцелуй моей землячки Меня унес в простор полей! Как от алоэ, все болячки Вдруг заросли в душе моей! Она ушла... Я вижу, в зале Ряды прелестные бегут, Вот и «ваша!» уж закричали: («Ура!» по-грузински. Прим. авт) То штурм идет на мой редут. Что делать, мой храбрец, повеса? Я знаю, для улыбки жен Ты в бой ночной шел на черкеса, Клинок извлекши из ножен. Так вот и я пошел навстречу Моим прелестнейшим врагам И грозно ринулся я в сечу, Забывши счет моим годам! Прекрасна битвы той стихия Что перед нею чары снов? Но заключить ее в стихи я Не в силах, не хватает слов. Мне попадались глазки, зубы, Вот чей-то носик и щека; Вот ярко аленькие губы Мне нос раскрасили слегка. Резвится юность и хохочет (Ей вторит хохотом весь зал) И, видимо, заставить хочет, Чтоб я пощады пожелал! Не сдамся я, мои резвушки! Ударом губ я фронт прорвал! В тылу, я вижу, три старушки Ну, я и их расцеловал! Известны мне слова поэта: «Любовь старушки, говорят, Теплей тропического лета». 170

171 Зачем оспаривать тот взгляд? И раз монах сказал мне тонко: «На всякий возраст свой есть жар. Нам, старикам, в чужой сторонке Старушка тоже Божий дар». Те тыловые три подружки, По сути, были хоть куда, И зря их всех назвал «старушки» Храмелашвили-тамада. Итак, окончено сраженье, И долго длился шумный пир, Пока пришли мы к соглашенью И заключили нежный мир. Я много раз в бою кровавом Навылет в сердце ранен был; Как решето, оно дыряво. О, кто б его мне починил?! Будь здоров, дорогой Михаил Юрьевич! Надеюсь, что ты не стукнешь меня по темечку за дерзость! Украинско-Грузинский поэт ФИЛАТИДЗЕ. 171

172 БАЛАНС Что есть истина? повторил я в беседе с, одним словесником вопрос Пилата. Мой собеседник вразумил меня. Корень ист равнозначен корню ест санскритского происхождения. По латыни бытие, существование чегонибудь выражается словом est, по-немецки применяют слово ist, пофранцузски est, так и в других языках мы встречаем родных братьев нашему русскому есть. Истина, или естина, это то, что существует. Это не отвлеченное понятие; этим словом можно обозначить все, что существует реально во всем мире, все предметы, все процессы. Узнать истину во всем объеме, во всем богатстве явлений в мироздании, конечно, нельзя, и познавать мы можем только частные истины как составные части бесконечного богатства явлений природы. Кузьма Прутков высказал глубокую мысль, что истину можно познать, как непреложную реальность, только при одном определенном условии: истина, сказал он, познается только в Государственной Службе. Добавлю, что великим методом для познания истины является наука, называемая Бухгалтерия. Эта наука позволяет устанавливать истину и в обыденной жизни, если она к ней прикладывается. А основным содержанием этой науки является учение о Балансе. Я люблю побеседовать с людьми, искушенными в Государственной жизни. Поэтому, когда мне удается объединить у себя за обедом небольшую, но теплую компанию, в дорогих лицах моих друзей Н.Н. Исаченко и Б.Я. Бородяева, то я отношусь к этому моменту не только как к веселому развлечению, но и как к университету житейской мудрости. Условием для начала, так сказать, занятий служит замечательная закуска, изготовленная заведующей кафедрой кулинарии добрейшей Александрой Васильевной, для применения в интервалах между тремя-четырьмя рюмками перцовки, не менее замечательные щи и жареная утка работы секретаря ученого Совета почтенной Александры Ивановны Квасовой; разумеется, что все указанные условия объединены в своей действенности двумя бутылками «Бордо» знаменитой марки Массандра. После третьей рюмки то один, то другой из членов моего факультета читает мне лекции. Темой для них может служить почти любое слово, сказанное кем либо из нас. Когда доцент Квасова меланхолически заметила, что день выдался незадачливый, потому что она не нашла на Пятигорском базаре перепелов и потому что у нее никак не сходится приход с расходом, то Николай 172

173 Николаевич отхлебнул красного вина и заметил: «Н-да, баланс много значит в жизни человека». Заподозрив, что за этой, вполне научной, фразой может скрываться рассказ, я, с целью провокации, спрашиваю: «А, например?» «Да вот, хоть бы эта проклятая канитель с быком, начал Н.Н. Вернулся я с Японской кампании к себе в Петербург, начинаю жить по-человечески, забывая понемногу все эти лаояны, Тюренгены, степи и сопки, гаоняны и реки; вся отчетность по госпиталям Красного Креста, которую я беспрестанно то развертывал, то сворачивал на Маньчжурских равнинах, благополучно сдана. Проходит года два. Прихожу как-то домой не в духе, а жена говорит: на, тебе повестка. Читаю: с получением сего надлежит Вам представить в Главную бухгалтерию Красного Креста оправдательные документы на не выведенного в расход быка, на сумму 29 р. 34 к.» Рассвирепел я. Разорвал повестку. Что это за чертов бык, никаких быков не знаю, провались они к лешему. Не прошло и двух месяцев, как получаю опять повестку с надписью «вторичная»: опять об оправдательных документах. Опять вскипел и повестку выкинул. Через три месяца жена мне опять повестку вручает: это, говорит, про быка. Написано ясно: ввиду непредставления Вами оправдательных документов на не выведенного в расход быка, предлагается Вам внести в кассу Красного Креста начет в сумме 29 р. 34 к. к 10 декабря. Касса открыта и т.д. Ну нет, говорю, не на такого, говорю, напали. Не видеть вам, чинуши проклятые, 29 р. как своих ушей. Я им всю кампанию провел, я им там, при ихнем беспорядке, сотни тысяч экономил, сохранил, а они смеют на меня 29 р., да еще 34 к. начитывать! Никогда не заплачу. «Ты бы, Коля, либо выяснил, либо заплатил, что ли; уж который раз ты волнуешься, как иступленный, на эти повестки, говорит жена. Дай я пойду и заплачу». Поорал на жену, повестку выкинул. А через два месяца опять повестка: потрудитесь внести и т.д. за не выведенного в расход быка и т.д. начет в сумме 29 р. 34 к., а с пеней по 3 р. в месяц всего 32 р. 34 к. и т.д. Опять извержение Везувия, ссора с женой. А через два месяца повестка с предупреждением: в случае неуплаты к указанному сроку Вам будет вчинен гражданский иск и т.п. Жена говорит: заплати, а я уже закусил удила и только и кричу: лучше в долговую яму сяду, по миру пойду, в Сибирь, а не заплачу. Я сколько раненых спас, себя не жалел, а они с меня начет дерут, да еще с пенею! Не заплатил. Выехал я из Петербурга, и встретил я своего приятеля Апраксина, что был Уполномоченным Красного Креста во время Японской кампании. 173

174 Поболтали, посмеялись. Рассказываю ему, кстати, про быка и повестки. Ты, говорю, уполномоченным был и счета мои скрепил, ну так ты начет и плати. Нет, говорит, и я не заплачу. Никакого быка не помню. Уехал он рыбу удить, вернулся через денек и говорит: ты мне всю рыбную ловлю испортил своим быком. Я, говорит, не мог хорошо на поплавке сосредоточиться, все быка вспоминал, недаром же Бухгалтерия его ищет. Ну, и что же? Да, говорит, вспомнил я этого быка. Придется уж нам заплатить за него. Вспомнил наш Госпиталь, что мы между Тюренгеном и Сихузи сворачивали, и быка, да еще и другого быка вспомнишь. Вспомнил и я быков! Мы развернули наш Госпиталь неподалеку от китайского селения. Мы только что справились с волной раненых, как пришел приказ отступать и пришлось подыматься. Пошла обычная в таких случаях суматоха, а что хуже всего, пришлось туго с провиантом. Послал я в селение, закупить, что можно. Закупка была больше похожа на реквизицию. Добыли что нужно. А главным трофеем были два прекрасных молодых быка. За покупкой их скрывалась драма. С быками пришли и их хозяева два китайца; они шли рядом со своими быками, что-то жалобно бормотали и ласково похлопывали их рукой; вот они слышат чуждую им речь нашего заведующего хозяйством, звучащую для них как приговор их любимцам; они безропотно получили деньги, дали расписки и со слезами обнимали за шею быков, и кормили их из ладоней, пока их не увели к кухне. Китайцы ушли восвояси, а через полчаса прибежали ко мне с кухни, с известием, что с быками неладно. Когда я подошел к ним, один бык лежал мертвым, другой еле стоял на ногах. Китайцы, видимо, отравили их. Живого быка прирезали и пустили в пищу, и в расход вывели, а другой на приход-то был зачислен, а в расход его вывести забыли. И весь этот эпизод мы с Апраксиным забыли, а Бухгалтерия-то нам его и напомнила». Н.Н. допил вино, а Б.Я. заметил: удивительно, что и у меня эпизодик есть и с бухгалтерским балансом, и с быками. Однажды мне пришлось быть в одном большом Совхозе. Я познакомился там с прекрасным хозяйством: и с коневодством, и с овцеводством, и с кролиководством, и со свиноводством, и с куроводством, и со всяким там скотоводством. Когда мы осматривали рогатый скот, то мне с гордостью показали прекрасных племенных быков. Их было восемь; четыре из них были старые, а четыре помоложе, годов трех-четырех. Когда я уже был утомлен калейдоскопом всякой живности, мне предложили познакомиться еще с одной достопримечательностью с бухгалтером Совхоза. Это был не обычного типа бухгалтер, как мне объяснили, а бухгалтер-изобретатель, 174

175 который учитывает по своей системе в Совхозе всякую соломинку. Я увидел его сидящим за столом; бухгалтерских книг перед ним не было, а на столе красовалась какая-то деревянная машина; мне бросились в глаза два колеса по концам ее; вроде колес телеграфа Морзе, только широких; с колеса на колесо переходила широкая лента бумаги. Когда мы познакомились, председатель Совхоза предложил произвести пробу работоспособности машин. Иван Трофимович, который, в отличие от обыкновенных бухгалтеров, был худощав и производил впечатление нервического субъекта, насторожился: он, видимо, уже привык к таким экзаменам и с тайной гордостью предвкушал эффект, который Должен был последовать. А ну-ка, Иван Трофимович, сколько у нас было гусей на 15-е июня и сколько на сегодня? Иван Трофимович завертел колеса машины, побежала лента, испещренная цифрами, и последовал ответ: тридцать три и двадцать девять. Верно, столько именно и было в стаде, которое мне демонстрировали. Иван Трофимович взглянул на нас победительски. А сколько быков, спросил я, вспомнив восемь красавцев. Завертелись колеса, побежала лента с цифрами, и последовал уверенный ответ: четыре. Все выразили недоумение. Иван Трофимович, быков-то ведь не четыре, а восемь, сказали мы чуть не хором. Этого не может быть, произнес И.Т. твердо. Но проверим. Опять закружились колеса, и опять твердо сказал: четыре. Вот видите, машина работает точно. Да неверно же это, И.Т., мы вот все свидетели, что быков-то восемь. Хоть по именам их всех назовем. И.Т. растерялся. Он опять покрутил машину неизменно выходило четыре. Мы попробовали проверить уток, свиней и других животных, которых число заметили при обходе. Выходило верно, а вот на быках машина упорно врала. И.Т. был угнетен и взволнован, а мы недоумевали. Сомнение разрешил сторож Афоня: да Вы ж, Иван Трофимович, четырех быков-то три года назад телятами записали, а они ныне уже повыросли, быками и стали! Честь машины И.Т. и Бухгалтерии была спасена! Мы выпили по стаканчику. Николай Николаевич помурлыкал, как ученый пушкинский кот, видимо готовясь к рассказу: он уж такой, как выпьет рюмку речь заводит; закусит сказку говорит. Вот он и начал повесть, и опять о балансе. Было, говорит, мне 12 лет, как я впервые эту науку про баланс постиг. Отец мой был человек богатый и имел в разных городах большие дела. Вот позвал он меня как-то к себе и говорит: поедешь ты, Николай, в город Ригу с поручением: передашь архитектору, что нам дачу строил, сорок одну тысячу и привезешь расписку в получении. Вот тебе пятьдесят рублей на дорогу туда и обратно, зря не трать и отчет представишь в расходах; а деньги, что передать надо по назначению, 175

176 вот они: их тебе вот в этот пояс зашивать сейчас будут, а потом ты его на себя наденешь. Я было полюбопытствовал, как деньги в пояс, такой широкий, зашивают, да скоро надоело, и побежал я голубей погонять. Позвали меня, поясом опоясали, отвезли на вокзал и отправили. Я в Ригу ехал, гордясь поручением, немало, конечно, и из окошек вагона глазел; от времени до времени пояс ощупывал. Приехал к архитектору, так и так, говорю, поручение к Вам, вот Вам сорок одна тысяча. Снимаю пояс и кладу его на стол. А архитектор не берет и говорит пересчитать надо. А ты, спрашивает, пересчитал деньги, когда их в пояс набивали? Нет, говорю! Ну, так ты, говорит, дурак. Разве так с деньгами обращаются? Может быть, тебе не додали, вот и будет тебе на орехи, как я не досчитаюсь всех-то денег; как не хватит, так за нехватку можешь под суд пойти, еще в краже обвинить тебя могут! А за кражу знаешь, что будет? Я, говорю, не крал! А сам испугался я, хвост поджал. А ну, как не хватит? Считал архитектор, считал деньги чуть не час, а у меня мурашки по спине ходят, так он меня судом напугал. Наконец кончил. Ну, говорит, твое счастье, вся сумма полностью тут. Написал мне расписку. Побегал я по Риге и транжирил деньги, не считая, на всякие конфеты и сладкие напитки. Поехал домой и дорогой по всем вокзалам сластями объедаюсь. Начал подсчитывать деньги и вижу, что на сласти и развлечения сильно протратился; непременно от отца достанется, не велел ведь зря тратить. Приехал домой и побаиваюсь к отцу идти. Увидел меня бухгалтер: ты что, Коля, не весел, голову повесил? Да вот, говорю, протратил я деньги куда не надо. Посмотрел бухгалтер мой счет и говорит: я тебя научу, как баланс свести. Ты, спрашивает, на таком-то вокзале обедал? Ну, вот к обеденному расходу прибавь рублик из тех денег, что на сласти протратил; вот на извозчиков прибавь; да на колбасу, да там еще сюда, да вот туда, вот у тебя баланс сойдется, и недозволенных расходов не будет. Сделал я, как он сказал, иду к отцу и рассказываю, как меня архитектор пробирал за то, что денег не подсчитал. Это, говорит отец, он правильно сказал, деньги всегда счет любят; другой раз будь умнее. А вот архитектор спрашивает меня в письме, как это я решился с таким мальчишкой деньги посылать такие большие. Ну, так знай, что ты думал, что один ехал, а на самом деле с тобой в вагоне двое моих людей ехали. Екнуло у меня сердце: наверное, знают, как я деньги транжирил. Ну, а счет в израсходовании данных тебе командировочных денег где? Вот, говорю, и подаю отцу чистенько переписанный счет. На одной стороне приход обозначен, а на другой расход. 176

177 Взглянул отец на счет и нахмурился. Почему это у тебя обед на вокзале вдруг на рубль вздорожал? И извозчики вздорожали? И бублики тоже? Говори, сукин сын, куда деньги девал, и кто тебя научил мне такой липовый баланс показать. Пришлось повиниться. Позвал отец бухгалтера и разнес его за такую школу, а мне всыпал несколько горячих! Понял я, что такое баланс. Вот и я могу, сказал я, эпизод про баланс рассказать. У моего отца был большой приятель инженер Бочаров, подрядчик по постройке Ханганского туннеля. Сижу я, говорит отец, с ним за завтраком. Вдруг показывается в дверях бледная, испуганная физиономия бухгалтера, полячка снежно-бледного, и делает Бочарову знаки, чтобы вышел к нему, видимо, по важному делу. Подошел к нему Бочаров. Вижу, поговорил с ним, махнул рукой и вернулся за стол начатый бокал шампанского допивать. В чем дело, спрашиваю. Да у него, говорит Бочаров, баланс не сошелся. На сколько? Да на два миллиона. Я, говорит отец, так и обомлел. Как, двух миллионов не хватает, а ты так спокойно продолжаешь завтракать?! Бочаров засмеялся: да потому-то я и спокоен, что баланс на два миллиона не сошелся. Вот, если бы он на две тысячи не сошелся, то я бы взволновался. Я ему велел пересчитать, ведь очевидная же чепуха, а мы пока продолжим завтрак. Через полчаса мы увидели улыбающуюся круглую лысую голову снежно бледного: баланс сошелся копейка в копейку. 177

178 ДОБРО И ЗЛО Вопросам добра, обсуждаемым с разных точек зрения, посвящено бесконечное количество книг. Близко к этой проблеме примыкала и философия противления и непротивления злу. Из наших русских авторов припомним Льва Толстого и Владимира Соловьева с его знаменитым «Оправданием добра» и «Тремя разговорами». И разве не породили эти вопросы бесконечного ряда литературных произведений, в которых они являются главными темами или представляются вкрапленными в развитие содержания повести или романа? И, казалось бы, что я могу внести нового в эту проблему, затронутую много-много раз, маленьким эпизодом, о котором я хочу рассказать. Но в том-то и дело, что огромная философская и беллетристическая литература представляет собою бесконечное столкновение взглядов и ничего, в сущности, не решила. И каждый новый казус, в котором добро переходит в зло или зло переходит в добро, имеет свою цену, как фермент, который побуждает читателя помучиться над решением вопроса о добре и зле, которого не решила вся прошлая литература. Когда-то я прочел коротенький изящный рассказик (кажется, Тэффи) на эту тему. Сущность его сводилась к следующему: в знойной пустыне росло деревцо и бросало свою тень на раскаленный песок. Подбежала к нему лань, спасавшаяся от преследования волка, и попросила приюта у деревца; деревцо покрыло ее своей тенью и дало бедной, измученной лани минутку отдыха. Когда лань, освежившись немного, убежала дальше, прибежал к деревцу гнавшийся за нею волк; он был измучен длинным путем и зноем и попросил у деревца тени; и деревцо, покрыв его тенью, дало ему минутный отдых, и, освежившись немного, побежал волк дальше в погоню за ланью. Увидел это архангел Варахлил, прилетел к Богородице и порицал деревцо за помощь, оказанную волку. А Богородица сказала: «Оставь, правильно поступило деревцо, что дало приют и тень и лани, и волку». Прокомментируйте, дорогой читатель, этот рассказик, а потом и мой, предложенный вашему вниманию. В бытность мою ассистентом глазной клиники в Одессе поступил к нам дряхлый старик, слепой. С нечесаной головой, с патлатой бородой, которою он зарос до самых глаз, согбенный, с незрячими глазами, которыми он только отличал день от ночи, он производил жалкое впечатление. У него на обоих глазах была катаракта помутнение хрусталиков. Зрение у него погибло давно, и много лет он сидел в углу своей хаты и терпел произвол от своей жены, которая давала ему скудное пропитание. Кто-то надоумил его поискать помощи у моего учителя, знаменитого окулиста профессора Головина, и после длительных усилий, он, наконец, добрался до нашей клиники. Старика 178

179 подстригли, вымыли в ванне, одели в чистое белье, нарядили в больничный халат. Старик был очень доволен. Вот его после нескольких дней пребывания в клинике, в течение которых его хорошо кормили (а он уже давно не едал так сытно), привели в операционную, уложили на операционный стол; операция удаления катаракты, произведенная на одном из глаз искусной рукой профессора Головина, удалась как нельзя лучше. При первой же перевязке больной с радостью убедился в том, что он прозрел. Он вел себя в послеоперационном периоде прекрасно, покойно, с какой-то тихой радостью. Через 10 дней он уже ходил по клинике без повязки. Не имея еще оптических стекол, которые полагается носить после удаления катаракты и которые ему рано было давать, он еще не пользовался полным зрением, но вполне ориентировался в окружающей обстановке. Он заметно повеселел, подбодрился. Ему вскоре была снята катаракта и с другого глаза, так же вполне удачно. Когда ему были подобраны оптические очки на оба глаза, то оказалось, что зрение у него прекрасное, близкое к нормальному зрению; со второй парой очков он мог уже читать. Профессор Головин подарил ему очки. Прежний старик развалина совершенно преобразился. Его согбенный стан выпрямился, движения стали бодрыми, уверенными, старик сбрил совершенно бороду и своими пышными усами напоминал николаевского солдата; он нравился нам своим веселым настроением, своей дисциплинированностью; прощаясь с нами перед выпиской из клиники, он выразил профессору Головину свою благодарность за возвращение зрения и сердечно простился с нами. У нас осталось сознание хорошо выполненного офтальмологического дела. Через несколько недель сказались последствия нашего доброго дела. От приятеля помещика получено было письмо, в котором он нарисовал нам картину того, что мы наделали нашим искусством. Оказалось, что зрение было возвращено самому отчаянному бандиту и конокраду во всем округе. Его кражи, грабежи и даже убийства в свое время являлись для местных жителей большой бедой. Подвиги его прекратились, когда он ослеп. Измученная им жена, воспользовавшись его инвалидностью, держала его в черном теле много лет. И вот он вернулся домой зрячим. Он начал избивать жену и домочадцев. Он украл у нашего приятеля 14 гусей; он распорол чьей-то кобыле брюхо; он принялся за конокрадство, составив, как в былые времена, шайку; все подвиги свои он совершал так умело, что уличить его было невозможно, а можно было только держать его в подозрении. «Ну, удружили Вы нам с Вашей операцией», писал в отчаянии наш корреспондент. Конечно, мы, как врачи, по своей обязанности оказывать помощь, не заслужили упрека, так как таково наше социальное назначение. Но картина перехода добра во зло получилась довольно яркая. 179

180 МИСТИКА Как известно, глинтвейн принятый внутрь в достаточном количестве, располагает к беседам на высокие, философские темы. В силу этого фармакологического закона наш послеобеденный вечер, в течение которого стаканы неоднократно наполнялись горячей, пахучей влагой, оказался посвященным разговорам таинственным, мистическим. Когда затронут был вопрос о перевоплощении душ, то один из нас, потомок самого Рюрика, поведал нам, что в далеком детстве он говорил на своем собственном языке: он называл предметы словами, которых не было в русском языке; некоторые из них сохранились в памяти окружавших его родных и в его собственной памяти. И каково же было удивление, когда впоследствии оказалось, что слова эти были санкритские. При этом рассказчик добавил следующую историческую справку. Во второй половине XVI столетия царствовал в Индии Акбар. У него был любимец, молодой иноплеменник, подаренный ему латинским полководцем из Афганистана; изучив тайные науки этот молодой человек сделался впоследствии великим пандитом и гуру (учителем) самого Акбара. Звали его Васишти Аджанубаху. Перед смертью он объявил, что перевоплотится в другого Аджанубаху, который положит конец могульскому владычеству в Индии. От Акбара сохранились собственноручные записи, на которых выясняется, что Васишти Аджанубаху был русским. Так в одной из записей сказано, что в начале полнолуния, месяца Морана 935 года (т.е. в 1557 году) приведен был молодой Москов, взятый в плен в золотой орде при деревне Казани в те дни, когда шейтан в образе Московского царя разбил ханов. Зовут молодого Москова Коф (что на языке хинди т.е. санскритском) значит князь Васишти Аджанубаху, а на языке португалов Лонгиманус. Он сын старшего Кофа, убитого в Кипчак ханите. Далее в записи говорится: Васишта говорит: язык свой московский, знаю, также язык Ирана и Патани; хочу учиться премудрости Суфий и Самалов Пометка Акбара гласит: пусть учится и далее отослан в Кашмир. В записи Акбара, сделанной через 35 лет, сказано» Велик Васишта Аджанубаху». Блаватская, из книги которой взяты эти сведения, добавляет, что ей показана была подпись на пергаменте, в которой она разобрала подпись церковными буквами: князь Васлий. Уж не переселялась ли душа Васишты сперва в Сиваджи, прозванного Аджанубаха, вождя макритов и основателя их царства, а потом в меня, спросил рассказчик. А что же значит Аджанубаху, спросили мы разом. Да то же, что и Лонгиманус длинные (или долгие) руки последовал ответ. Комментируя этот рассказ, и так сказать глинтвейнтизируя его, наше общество пришло к заключению, что указанный эпизод свидетельствует 180

181 в пользу гипотезы об индусском происхождении души рассказчика, которая с берегов Брамапутры, заплутавшись в Кармических дебрях, вселилась в его варяжское тело; по вопросу о возможном влиянии воплощенной души на внешний облик реципиента мнения разошлись; некоторые из присутствующих утверждали, что при трепетном освещении огнем камина в лице рассказчика можно было подметить индусские, правда едва уловимые, черты; не решенным остался и вопрос о том, кому собственно нравится глинтвейн телу гражданина СССР или вышедшей из недр дружественного индусского народа душе. Припомнили известное произведение Фильдинга Душа одного народа. В этом изящном очерке автор рассказывает, как один англичанин свалился с лошади, путешествуя в Бирме, и сломал ногу. Бирманцы подобрали его, поместили его в ближайшем монастыре; монахам, ухаживавшим за ним и бирманцам, навещавшим его, автор посвятил вдохновенные строки. И среди прочего англичанин узнал, что бирманские дети часто рассказывают друг другу воспоминания о своей прошлой жизни до рождения. Обвеянные индийскими тайнами, мы выпили еще глинтвейну, вследствие чего мистическое настроение тоже поднялось еще на несколько метров. Почувствовав, что требуется очередной рассказчик, академик Филатов поведал нам эпизод из своей жизни. Всем вам известно, начал он, что я являюсь ближайшим учеником знаменитого профессора С.С. Головина. этот человек, если так можно выразиться, создал меня, как офтальмолога. Он не только избрал меня своим учеником, но и положил много труда и забот на то, чтобы приучить меня к настоящей научной работе и был для меня и наставником и другом. Однажды, сидя в приемной ушного врача, я, от нечего делать, стал пересматривать книжки, лежавшие на открытой полке. Среди них мне попался указатель к Истории России с древнейших времен профессора С.М. Соловьева. чтобы скоротать время, я стал просматривать список собственных имен и фамилий, приведенных в указателе. среди последних значилось: Головин Петр, воевода якутский, страница Эта знакомая фамилия побудила меня поискать, а нет ли в указателе и моей фамилии. Таковая нашлась. В указателе значилось: Филатов, дьяк, страница Совпадение фамилий Головин и Филатов на одной и той же странице меня поразило. Когда я раскрыл указанную страницу текста истории, то я прочитал интересные строки. Говоря о своеволии воевод в царствование царя Алексея Михайловича, Соловьев, приводит в качестве примера воеводу Якутского Петра Головина, который своего товарища дьяка Филатова метил в тюрьму за то, что последний встал на защиту крестьян, которых Головин угнетал. К этому эпизоду надо добавить, говорил Академик, что Головин 181

182 принадлежал к старинному дворянскому роду, а родоначальником рода Филатовых был дьяк Филат пятый Фалеев, из времен Алексея Михайловича. При трактовке этого случая с точки зрения перевоплощения душ можно бы предположить, что меня с моим учителем соединяет кармическая связь: предок Головина угнетал моего предка, а проф. Головин стер преступление его тем, что отказал мне помощь и покровительство; уж не перевоплотился ли Петр Головин в моего учителя, а дьяк Филатов в меня? Теософы, добавил академик, приходят от моего эпизода в восторг. Присутствующие живо комментировали случай с явной тенденцией толковать его в духе учения о карме и о перевоплощении. При общей возвышенной настроенности можно было рассчитывать на дальнейшие повествования. И, действительно, следующий рассказ не заставил себя долго ждать. Когда наша хозяйка, дама приятная во многих отношениях, выразила своей фигурой желание говорить, все затихли и приготовились слушать, полные ожидания и желания окунуться еще раз в мистические волны. Рассказ последовал поучительный. Вот, начала достопочтенная Анна Евграфовна и у меня было таинственное переживание. Мне сон недавно приснился, кажется в четверг или, нет, в пятницу. Вижу я, будто я на велосипеде еду, а кругом все навозные кучи, такие большие, большие; и я это еду и все боюсь свалиться и перепачкаться; и вдруг вижу идет мне навстречу баран с таким жалобным блеянием. И тут я проснулась и вся под впечатлением сна. Неправда ли тут есть что-то мистическое? Я даже думаю пойти к гадалке, может быть, она мне скажет, что это все значит. Уже с начала рассказа я чувствовал себя неловко, будто катился с какой-то высоты в овраг, а когда повествование закончилось, я был угнетен, подавлен. То же чувствовали, видимо, и все. Но не успели мы очнуться, как нас оглушил второй моральный удар. Вторая дама, приятная в некоторых отношениях, видимо почувствовав как мистика вечера приняла более понятные ей формы, приступила к своему рассказу: Вы знаете, защебетала она, я была нынче у Ивана Никифоровича и он учил меня выводить из дому черных тараканов; это очень интересно: он сказал, что если нарвать из газетной бумаги кусочки и разбросать их, приговаривая, что это вам тараканы паспорта, уходите, то они уйдут. Это, наверное, основано на гипнозе. Неправда ли? Никто не ответил. все сидели, как в воду опущенные. И в тишине послышалось тихим голосом сказанная, но явственная фраза нашей молодой теософки девицы Тани: какая низкопробная мистика. Глинтвейну больше уж не было 182

183 БЕДНАЯ ЛИЗА Если Вы изучали когда-нибудь историю словесности, то вероятно вспомните, что под таким названием в начале прошлого столетия увидела свет повесть, сочиненная историографом Карамзиным. В свое время она считалась достижением в области сентиментальной литературы и умиляла сердца читателей. Должен сознаться, что я довольно туманно помню содержание указанной повести. У некоей Лизы был, помнится, жених и что-то с ней случилось в высшей степени печальное у Симонова монастыря около какого-то пруда или, может быть озера, не помню, что именно. А вот в конце прошлого столетия с Лизой, но не Карамзина, а с моей кузиной Лизой Драницыной, у которой тоже был жених, также случилось несчастье, но не около пруда, а в вагоне железной дороги. Лиза, пока еще не бедная, а сияющая красотой и радостью совершала поездку из Марселя в один из городов северной Франции, со своим женихом, будущим знаменитым кораблестроителем, а пока бравым чернобородым моряком. На одной из станций они должны были переменить поезд. Пообедав, они вошли в вагон. Как это нередко бывает во Франции, вагон был разделен на поперечные купэ, из которых каждое имело входную дверь; другой же выходной двери в этих купе не полагается. Такие вагоны обычно ходят на небольшие перегоны. Наши путешественники оказались в купе в обществе третьего пассажира. Их спутник, весьма прилично одетый гражданин, сделал им поклон, снял цилиндр, поставил его на полку, надел дорожную шапочку и, вынув из чемоданчика томик романа, принялся его читать. Он выполнял свое литературное дело не очень примерно. Прелестное личико Лизочки с точеным носиком и очаровательными губками, украшенное темным претемными очами, заставляло его волей неволей отрываться от книги и украдкой наблюдать и за нею и за ее женихом. Молодые люди, сидя у открытого окна, поглядывали на поля, рощицы и селения и обменивались впечатлениями, беседуя по-русски. Настроение у обоих было прекрасное, тем более, что конечный пункт их путешествия был недалек и через какой-нибудь час полтора их ожидали красоты природы, к которым они стремились. Вдруг Лизочка почувствовала легкий приступ боли под ложечкой. Он не длился и 15 секунд и прошел, не подав Лизочке повода прервать начатую фразу. Через несколько минут приступ опять повторился. На этот раз он не был таким эфемерным и коротким, как первый. Боль была совершенной определенная; она нарастала несколько секунд и, достигнув апогея, держалась, как казалось Лизочке, долго; потом спазм стал расслабляться, 183

184 но Лизочка с ужасом почувствовала, что у нее началось урчание и что-то из подложечки подвинулось книзу. Лизочку чуть-чуть затошнило. Но и на этот раз все закончилось благополучно наступило успокоение и Лизочка снова не выдала себя. Благоденствие продлилось довольно долго и Лиза, встревоженная было своим переживанием, поверила в то, что дальнейшего развития событий не последует. Но, увы, превращение нашей героини из счастливой невесты в бедную Лизу вскоре стало нарастать катастрофически. Третий приступ, тягучий, болезненный, длительный заставил Лизу прервать свой вопрос, обращенный к жениху. Француз в недоумении наблюдал, как лицо Лизы исказилось от страдания; бедная Лиза огромным усилием воли, не смея вздохнуть, старалась удержаться, не поддаться тому, что происходило внутри е, что имело совершенно недвусмысленный характер; холодный пот выступил у нее по спине и на лбу, в глазах стояли слезы и слюна переполняла ей горло. «Алеша, у меня расстройство, не могу больше», сказала она шепотом. Пока Алеша понял серьезность положения прошло несколько секунд и рецидив боли опять начал свою неумолимую работу. Мучения бедной Лизы нельзя выразить словами. Боль была острой, но не она была главным элементом муки. Была страшна надвигающаяся катастрофа. Нечеловеческие усилия делала Лиза, чтобы не поддаться ей! Еще секунда и ужас, невероятный ужас случится! Бледное искаженное лицо Лизы и прерывающимся голосом сказанные слова «Алеша спаси меня, я не удержусь» заставили Алешу найти гениальный выход из, казалось безнадежного положения. Не теряя ни мгновения он обратился к пассажиру: «Monsieur у моей спутницы моей невесты острое расстройство кишечника, она больше удержаться не может! Единственно кто может помочь ей это Вы! Дайте мне Ваш цилиндр, я заплачу за него любую цену!» Пассажир понял весь драматизм положения. Он немедленно снял с полки цилиндр и отдал его Алеше. Monsieur, умоляю Вас, идите к окну. Полумертвая от боли, ужаса и стыда бедная Лиза двинулась в конец купе, делая последние, отчаянные усилия удержать то, что так рвалось из нее наружу. Это была смертельная схватка с психологией и физиологией. Если бы кто-нибудь смог взглянуть через несколько минут в купе, то он увидал бы, как говорят французы «tablo» - необычайное зрелище. Алеша, осознавая весь юмор положения улыбался на манер цыгана на картине Микешина и поддерживал Лизу, дабы она не раздавила цилиндр; бедная Лиза, не чувствуя никакого юмора, переживала и трагизм положения и радость опорожнения; плечи и зад француза-спасителя, высунувшегося из окна, содрогались от судорожных взрывов смеха, а уши и нос подавали ему сигналы о том, что происходило за его спиной. 184

185 Но вот весь mise-en-scene кончен. Бедная Лиза, приведшая себя в порядок, полулежит на месте, которое занимал француз; она бледна, ей невероятно стыдно, но радость облегчения струится с ее прелестного личика; француз, глядя на нее, наверно вспомнил свою замужнюю сестру, которую он навестил тотчас после рождения племянника; такое блаженное выражение! Алеша заводит речь о стоимости цилиндра, благополучно выброшенного из окна. Француз весело хохочет и отказывается от денег. Oh! Ah! Восклицает он. Это честь для моего цилиндра, уверяю Вас! Это реклама для шляпной фирмы Дентиль и Компания, представителем которой я состою. Как жаль, что умер наш великий Мопассан! Я предсказываю Вам великую будущность за Вашу гениальную находчивость Mon cher Monsieur Kryloff, aurevoir mademoiselle Dranicin говорит француз, прощаясь на остановке. А что стало с цилиндром? Ну, уж если Вы так любознательны дорогой читатель, то на правах автора этого взятого из жизни мемуара, я позволю себе прибавить к нему конец. Видите ли, цилиндр совершил в воздухе некоторую траекторию и по закону всемирного тяготения, открытого Ньютоном, упал около полотна железной дороги своими полями кверху. Проходивший мимо стрелочник сперва радостно схватил находку, но затем с разочарованием откинул ее, недоумевая, кому бы это могла придти фантазия воспользоваться таким прекрасным цилиндром для такой экстравагантной цели. Жена сторожа, выслушав рассказ о находке, не одобрила расточительность мужа и сходила за шляпой. Она освободила цилиндр от содержимого, вытряхнув его на грядку (не первый раз удобряла она огородик туками своего семейства). Она выпорола подкладку, выстирала ее и вложила обратно в цилиндр, вычищенный горчичной мукой. Через несколько недель, на празднике в соседнем селе, ее племянник Франсуа возбудил общий интерес красовавшимся на его голове прекрасным цилиндром фирмы Дельтиль и Ко. 185

186 ОПЕРАЦИИ НА ДОМУ У БОЛЬНОГО Оно, конечно, приятно бывало сделать операцию на дому у больного. Ассистент едет вперед, за часок другой до назначенного момента операции; вы спокойно попьете чайку, приезжаете налегке, вас с благоговением встречают домочадцы пациента, который лежит уже на столе или кушетке, покрытый белой простыней; расторопный ассистент уже подготовил операционное поле и раскладывает простерилизованные инструменты на столе, Вы надеваете стерильные халат и маску, перчатки; операция идет как по маслу; катаракта удалена по всем правилам искусства. Вы даете наставления о поведении забинтованному больному, домочадцы благоговейно кланяются и благодарят и вручают Вам конверт с кругленькой суммой, который Вы не без удовольствия ощущаете у себя в кармане по дороге домой. Такая идиллия бывает, к сожалению, не в ста процентах случаев. Бывают и приключения. Так, ассистенты не всегда оказываются на высоте расторопности. Поясню сие примером. Профессор А.А. Крюков, прекрасный окулист, имел большую склонность к операциям на дому у больного. Ассистентом у него был доктор Митневич, человек почтенного возраста и солидной наружности, но не с очень острым вниманием. Однажды проф. Крюков приступил к производству операции извлечения катаракты, сделав разрез роговицы, Крюков взял радужку пинцетом и извлекая ее из раны, правую руку привычным движением протянул в сторону ассистента, не глядя на не в ожидании, что в разверстые пальцы поступят, как всегда, ножницы для отрезывания радужки. В руку ничего не поступило. Взглянув на ассистента и операционный стол, Крюков сразу понял, что ножницы забыты! Крюков крякнул, заправил радужку на место вынул векорасширитель, закрыл веки больного и произнес шипящим шепотом растерявшемуся ассистенту: гоните на извозчике на Рожденственку, в магазин Розумова и Шиллера, купить ножницы и мчитесь обратно. Ассистент турманом скатился по лестнице на улицу и помчался куда надо. Через час в течение которого Крюков занимал пациентку приятными разговорами, ассистент, весь в поту, но с добычей, был на месте. Вот ножницы прокипячены и Крюков с покряхтыванием закончил операцию. В этом эпизоде нельзя не воздать хвалы ангельскому терпению Крюкова и дани удивления блаженному прошлому: можно было наверняка доехать куда нужно на извозчике и наверняка купить инструмент, да еще < >. Теперешняя окулистическая молодежь, подозреваю, подозревает меня в брехне. А вот и другой пример. Во время переходного времени была в Одессе большая разруха. Пришлось мне оперировать пациента на Прохоровской улице или иначе 186

187 сказать у черта на куличках. Мой ассистент д-р Цыкуленко отправился туда заблаговременно. Прибыл и я. Вижу лежит больной на столе, инструменты в кипятилке, но огня под нею нет; Цыкуленко тоже нет. Ну, думаю, подожду, вероятно расстройство у него, вышел на минутку; но прошло и 15 минут, а его нет. Спрашиваю домочадцев. Говорят он ушел в соседнюю лавочку, что-то купить. Изумился я такому фортелю. Подождал минут 15, поговорил с больным и начинаю осматривать стол. Нахожу, наконец, причину: ножей Грефе для операции катаракты нет! Ну, значит, помчался в клинику. По расчету пешего хождения это должно продолжаться не менее часа. Начал я коротать время: вынул все инструменты из кипятилки, чтобы не заржавели, перетер их насухо; переговорил со всеми домочадцами, с больным. Через 1 1/2 часов звонок. Входит Цыкуленко с коробочкой в руке, лицо растерянное, запыхался, потный, красный, как есть конь загнанный весь в мыле. Не хотел бы я быть на его месте. Операцию сделали благополучно. Домой шли пешком и я безжалостно пилил всю дорогу с воспитательными целями не первое это было ротозейство. Наверное запомнил он эту приятную прогулку на всю жизнь! Да, условия для операций на дому не те, что в операционной клиники! Бывают иногда совершенно непредусмотренные обстоятельства! Пришлось мне раз с д-ром Цыкуленко оперировать экстренно по поводу острой глаукомы больную, которую не я не имел возможности положить в клинику. Электричества не было, станция не работала. Дело было к вечеру. Поставил я обыкновенную керосиновую кухонную лампу на круглый столик на трех ножках около головы больной и только что начал трепанировать склеру, как вдруг у столика отломилась одна ножка и он начал падать вместе с лампой! Я схватил последнюю почти на лету левой рукой, при чем стекло свалилось. Я держал лампу левой рукой Цыкуленко фиксировал глаз пинцетом, а я доканчивал трепанацию, после которой иссек радужку, взяв в левую руку пинцет уже не считаясь с тем, что она была не стерильна ведь я до раны не касался ею! Жуткий был момент! А вот и трагикомический эпизод: мой учитель, проф. Головин собрался делать операцию по поводу опущения века молодому человеку. Родители предоставили в качестве операционного стола обеденный стол со множеством тонких ножек, которые были соединены друг с другом массой всяких перекладин, тоже тонких. Вся система напоминала скрепы какого-то железнодорожного моста и была сочтена и домочадцами и нами за нечто нерушимое. Уложили пациента, добра-молодца на стол. Только Головин взял скальпель, только хотел сделать разрез, как пациент оказался на полу на груде развалин стола: вся нерушимая система рухнула! Подняли испуганного пациента, барахтавшегося в простынях 187

188 и в обломках. Сделали операцию на диване. Полюбопытствовали, что сталось со столом? Оказалось, что его многочисленные ножки сломались все до единой. Вот так система! Вот и извольте как предусмотреть все при операциях на дому? А как предусмотреть, например, такую опасность: прошу после операции спирта, чтобы обмыть руки. Хозяин хватает бутылку и любезно наклоняет ее над моими руками, которые я доверчиво подставляю. И вот я вдруг обращаю внимание на то, что жидкость движется в бутылке по направлению к горлышку как-то медленно, тяжело, точно густая жидкость, а не как легкоподвижный спирт. Инстинктивно отдергиваю руки! О, ужас, в бутылке не спирт, а серная кислота. Еще мгновение и она потекла бы на мои руки. Не писал бы я тогда эти записки! Как ни приятно адептам частной практики получать за операции на дому, но следует помнить о том, что подготовка таких операций должна быть сугубо осторожной и продуманной! ОБРАЩЕНИЕ К МОЛОДЫМ ЛЮДЯМ, КОТОРЫЕ ХОТЯТ ПОСВЯТИТЬ СЕБЯ МЕДИЦИНЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ ПО РАДИО В опере «Садко» Н. Римского-Корсакова имеется такая сцена: славный гусляр Садко, сделавшийся богатым торговым гостем нижегородским, снарядил корабль, чтобы везти товары в чужеземные края. Куда же направить ему путь? Перед ним приезжие из разных стран заморских, и каждый из них выхваляет свое отечество, каждый из них хочет заманить к себе удалого Садко Новгородского. Пропел перед ним про угрюмую красоту северного моря Варяжский гость; заманчива была песнь Индийского гостя про чудеса далекой Индии; но выбрал Садко путь в Венецию, привольную жизнь которой изобразила перед ним ария Веденецкого гостя. Так и вы, дорогие друзья, оставив стены средней школы, намечаете себе пути жизни и решаете важный вопрос какую науку или профессию избрать для изучения, и мы, старые представители науки, выполняя задание Радиокомитета, дадим вам наши советы. Послушайте нас, и меня в частности, внимательно, подумайте и выбирайте свою путь-дороженьку. 188

189 Обратите внимание на то, что Садко, прежде чем определить свой путь, ознакомился с неведомыми ему странами по рассказам их обитателей. Так и вы постарайтесь познакомиться с той или иной наукой в беседе со сведущими лицами. Постарайтесь узнать ту цель, которую осуществляет данная наука (или профессия) в нашем социалистическом государстве. В нашей стране нет пустых наук, но задачи их могут быть для вас индивидуально более или менее заманчивы. Если цель данной дисциплины привлекательна для вас, то поинтересуйтесь и методами ее изучения. Если они представляются вам тоже интересными, то взвесьте свои способности к овладению ими. Если, например, вы хотели бы выбрать себе какую-нибудь физико-математическую или техническую науку, то дайте себе отчет, привлекает ли вас математика, без которой трудно получить полное развитие в указанных науках, а еще труднее сделаться творцом и двинуть данную дисциплину вперед. Надо браться за такие науки и профессии, к методам изучения и разработки которых вы имеете склонность. Если у вас нет интереса к методам исследования природы, то зачем вам отдавать свою жизнь зоологии или ботанике? Если вас интересует жизнь человечества в ее людских социально экономических и политических отношениях, то почему вам не пойти в область гуманитарных наук, если, повторяю, вам интересны сами методы изучения юриспруденции, финансового дела, экономики, языковедения, истории и других подразделений? Нет возможности в кратком слове давать характеристики наук и профессий. Скажу только: обдумайте цели наук и оцените методы достижения их. Когда тот или иной большой отдел науки вами намечен, отдельную специальность в ней вы выберете уже в высшей школе, ближе ознакомившись с ее задачами и методами. Целью избираемой вами дисциплины надо ставить полезность ее для государства, а не для своего личного успеха. Только тот делается выдающимся представителем своей специальности, кто любит сам процесс познавания известного и процесс открытия неизвестных еще научных истин. Цель избранной вами науки должна вас манить, а осуществление этой цели должно быть вам радостным, хотя подчас и трудным, но любовь, терпение и труд, как правило, все преодолевают. Не бойтесь так называемых «узких специальностей», их не бывает, бывают только узкие специалисты. Свою специальность надо изучать в связи с соседними дисциплинами, и так глубоко, чтобы знания ваши проникали в другие отделы науки. Так острова, выступающие над морем, без кажущейся связи друг с другом, соединены все между собою глубоким морским дном; а этим 189

190 морским дном для разных наук являются учения о материи и энергии, объединенные диалектическим материализмом. Наука, по существу своему, представляется единой и неделимой. Кто бы из вас ни избрал какую бы то ни было науку, я всем вам желаю успеха в достижении заветной цели быть полезным гражданином нашей родины. Но я считаю необходимым обратиться специально к тем из вас, кто хочет посвятить себя медицине, которой служу я пятьдесят лет. Медицина имеет своим назначением борьбу с вековечным врагом культуры и счастья человечества с болезнями. Для понимания живой природы мира недостаточно одной биологии нормальных организмов, необходима большая глава в ней патология, изучение причин болезней и борьбы с ними и в царстве растений, и в царстве животных, и, в особенности, в человеческой жизни. Медицину можно изучать в двух главных направлениях. Одни из вас заинтересуются законами человеческой патологии. Вас будет привлекать не столько каждый отдельный больной, сколько те обобщения, которые можно сделать у постели больных в клиниках и институтах, дабы из них конечно, в связи с лабораторными исследованиями дедуктивно выводить методы борьбы с болезнями, нередко в массовом масштабе. Вспомним Пастера, Мечникова, Павлова, Ру, Шарля Николя, Богомольца и других ученых, облагодетельствовавших человечество и прививками против бешенства, и антидифтерийной сывороткой, и учением о фагоцитозе, и открытыми передатчиками сыпного тифа и т.д. Этот путь, ведущий к созданию теории медицины, велик и почетен и по нему можно идти без сомнений и колебаний. Не менее прекрасен и другой путь врача. Врач это тот, кто отдает свои силы, свои знания, свое время каждому данному больному. Врач вникает во всю глубину и бытовых, и профессиональных условий жизни больного. Он углубляется во все нужды своего пациента и приобретает громадный опыт в подаче ему наилучшей и терапевтической, и хирургической помощи. Такие врачи чрезвычайно нужны населению нашей страны. Через их сердце и ум доходит до глубины народа медицина и сталинская забота о человеке. Об этих врачах долго хранит память наш народ. К таким врачам едут больные из далеких концов нашей страны. Не могу не вспомнить имена Пирогова, Боткина, Бурни, Гааза, Гиршмана, Нила Филатова, Снежкова и других. Такие врачи также строят медицину в широком смысле этого слова, в ее клиническом, профилактическом, лечебном направлениях. 190

191 Для нашей страны нужны и медики, и врачи. Есть, конечно, много переходов между ними, и в их совместном труде развивается в нашем Союзе организация здравоохранения. Принять вам участие в грандиозном деле народного здравоохранения, которое составляет заботу партии, правительства и министерства здравоохранения, должно быть заманчиво. Конечно, никто не обнимет необъятного, и вам придется из огромного поля медицины возделывать какой-либо участок. Повторяю, не бойтесь узких специальностей, но в течение студенческого курса хорошо пройдите главные дисциплины, как, например, общую патологию, терапию, инфекционные болезни, хирургию, акушерство, памятуя и о военных задачах медицины. Специальность вашу питайте из этих основных или соседних дисциплин; в свое время и вы внесете в них что-нибудь полезное. Так случилось, например, со мною. Я расскажу вам, как я сделался медиком и выбрал своей специальностью борьбу с глазными болезнями. С юных лет, еще гимназистом, я видел талантливую, самоотверженную работу моего отца врача в земской больнице города Симбирска (ныне Ульяновска). Уже тогда мне была очевидна та польза, которую он приносил людям и как хирург, и как окулист; а его рассказы, в которых он обрисовывал значение медицины для человечества, наполняли мое воображение бесспорными доказательствами ценности его жизненного дела. Колебаний у меня не было. Медицинский факультет дал мне все, что нужно, чтобы ознакомиться с медициной. Выбрал я из нее, как специальность, глазные болезни, по примеру отца, которому помогал, еще будучи на третьем курсе, в его глазных операциях, а также потому, что меня привлекала красота строения органа зрения и его физиология, как органа чувств, и изящество глазных операций, и великая трагедия потери зрения, и лучезарная радость прозревших, от руки специалистов, слепцов. Занимаясь пластическими восстановительными операциями на веках, я был не удовлетворен прежними способами пластических операций: ни древнеиндийским способом, ни средневековым и итальянским, ни способом свободной пересадки кожи, и к этим тысячелетним и столетним методам я присоединил новый, выдуманный мною. Сущность его состоит в образовании цилиндрической, закрытой со всех сторон ножки, питающей тот лоскут, который надлежит перенести на место будущей пластической операции (образование носа, века, щеки, губ и т.д.). Этот метод вошел в обиход повседневной хирургии мирного и военного времени. Прошло ровно тридцать лет со времени его изобретения, и хирурги 191

192 продолжают находить для его применения все новые и новые области. Когда-то, как говорят, офтальмология «отшнуровалась» для самостоятельной жизни от хирургии «круглым стеблем» она отплатила своей старшей сестре за прежнее гостеприимство и вновь соединилась с ней при помощи «круглого стебля». Пересадка роговой оболочки при бельмах, которую когда-то хирург Диффенбах назвал самой смелой идеей хирургии, более ста лет не могла пробить себе путь в население, даже несмотря на усилия известного пражского профессора Эльшнига. Я усовершенствовал эту операцию, сделал ее безопасной и доступной широким массам окулистов; произвел, вместе с моей школой, более 1300 операций, т.е. больше, чем сделали окулисты всего мира за 120 лет существования этой проблемы. Я смог достигнуть этого потому, что ввел в употребление для пересадки применение трупных, сохраненных на холоде, глаз. Этот обильный источник материала избавил пересадку роговицы от кризиса, который грозил ей вследствие недостачи пересадочного материала, получавшегося от глаз живых доноров (пациентов, которым приходилось удалять глаз). Кандидатов на пересадку роговицы во всем мире имеется несколько миллионов. Советская медицина занимает в деле возвращения зрения слепым от бельм ведущее место, благодаря успеху так называемой «узкой специальности» офтальмологии, которая приобрела, таким образом, огромное социальное значение. Убедившись в том, что консервация трупных глаз на холоде не уменьшает, а повышает способность роговицы к приживлению, я установил экспериментами и наблюдениями следующий закон: всякая живая ткань, будучи отделена от организма человека или животного и сохраняемая в неблагоприятных, но не убивающих ее условиях, подвергается биохимической перестройке с выделением особых веществ биогенных стимуляторов, которые поддерживают в породившей их ткани биохимические процессы для продолжения в ней жизни. Для тканей человеческих (кожа, подкожная клетчатка, плацента, мозг и т.д.) и для тканей животных наиболее удобно применять хранение их при невысокой температуре (2-4 выше нуля); для зеленых листьев растений прибегают к хранению их в темноте. В организме пациента биогенные стимуляторы повышают клеточный обмен веществ, что ведет к повышению функции организма и к усилению в нем регенеративных (восстановительных) процессов, что и способствует победе организма в борьбе с болезнью. Этот закон лег в основу так называемой тканевой терапии, совершающей ныне успешный путь по всему Союзу ССР. Сущность тканевой 192

193 терапии заключается в том, что мы вводим пациенту в сделанный под кожей карман куски сохраненной в состоянии «переживания» любой автоклавированной ткани человека, животного и листьев растений или же впрыскиваем больному подкожно водные экстракты из указанных тканей. Такое лечение дает огромные успехи при целом ряде заболеваний. Из главных заболеваний упомянем воспаление роговицы и внутренних частей глаза, трахому, атрофию зрительного нерва и другие. При заболеваниях других органов от тканевой терапии получены весьма значительные успехи: при обыкновенной и красной волчанке, при туберкулезных и других язвах кожи, при Рубцовых стяжениях (рассасывание рубцов), при псориазе, при эпилепсии, при воспалительных заболеваниях периферической нервной системы, при бронхиальной астме, при язвах желудка и двенадцатиперстной кишки, при воспалительных заболеваниях женской половой сферы, при лепре, спонтанной гангрене и т.д. Экстракты нашли свое применение в ботанике и агрономии, для ускорения развития семян растений. Гипотеза тканевой терапии встретила радушный прием со стороны некоторых биологов и биохимиков. Сотни работ моей школы и моих последователей, посвященных тканевой терапии, обеспечивают тканевой терапии (лечению биогенными стимуляторами) дальнейшее развитие. Тканевая терапия представляет из себя третий пример, как из офтальмологии, этой «узкой специальности», оказалось возможным войти и в хирургию, и в общую патологию, и в терапию, и в гинекологию, и в дерматологию, и в неврологию и т.д., а также и за пределы медицины в биологию животных и растений, в агрономию и т.п. Я мог бы привести другие примеры того, как офтальмология вносила ценнейшие данные в другие специальности (офтальмоскопия, морфология воспаления и т.д.). За пятьдесят лет моей работы я не имел повода разочароваться в моей специальности. Мое настроение поддерживали те громадные успехи, которые достигнуты офтальмологами всего мира в ее развитии. Когда-то Марк Твен, американский юморист, сказал: «Нет печальнее зрелища, чем молодой пессимист, за исключением разве только старого оптимиста». Я, в мои семьдесят два года, решительно опровергаю эту фразу, сказанную «для красного словечка». Меня радует неуклонное движение вперед моей специальности и всей науки в целом. В медицине не должно быть места ни нигилизму, ни пессимизму. Не им принадлежит будущее. В основе научного творчества должен лежать оптимизм, и вы, дорогие товарищи, избирая тот или иной путь, в частности, медицину, 193

194 верьте в ее будущность, верьте и в свои личные силы, памятуя, что любовь к своему делу преодолевает все затруднения. Пусть лучшим руководством будет вам служить указание на то, что истинная наука не должна отгораживаться от народа, а должна служить народу. Вот и вы служите вашей наукой нашему народу. НЕКРОЛОГ В Доме Ученых праздновался 50-летний юбилей деятельности всеми уважаемого A.M. Дерибаса. После официальной части и приятного банкета вечер вступил в стадию танцев. Побродив по кулуарам, поговорив кое с кем о том, о сем, я остановился в углу зала у окна и смотрел рассеянно на танцующих; вот закончился очередной вальс, и я хотел уже двинуться к выходу, чтобы идти домой, как ко мне подошел какой-то гражданин и произнес, обращаясь ко мне: «Ну что, профессор, как Вы находите вечер? Не правда ли, удачный? А Вы не танцуете? Может быть, сердце?» Не зная, с кем имею дело, и получив три вопроса, я ответил что-то неопределенное: «Да, нет» и хотел идти. Неизвестный протянул мне руку, которую я вяло пожал, и продолжал: «Вы, вероятно, меня не узнаете? А мы встречались когда-то. Я Бродовский. Припомнили? Ну, как Ваше здоровье? Не болеете? Только вот сердце?» Фамилия гражданина не сказала мне ничего, а в лице его показалось что-то знакомое. Вероятно, пациент какой-нибудь, подумал я, и, сказав: «Сердце у меня в порядке» (чтобы что-нибудь сказать!), я опять сделал попытку пойти. Это не удалось, потому что зал вновь был заполнен танцующими, и мой путь был отрезан. Мой собеседник не терял времени: «Сердце здорово? Очень хорошо! Но, может быть, печень, легкие? У ученых вот тоже часто артериосклероз бывает. Вам сколько лет, профессор?» «Что за черт!» подумал я. «Вы страхователь, что ли?» спросил я. «Ах, нет, я же Бродовский, сотрудник газет». («Ах, не уйти мне домой скоро», пронеслось у меня в мыслях). «Я пользуюсь счастливой для меня возможностью побеседовать с Вами». («Да, подумал я, возможность для тебя счастливая, а вот для меня несчастная»). Зал опять непроходим, и надолго: началась кадриль и, наверное, с котильоном. А Бродовский продолжал: «Вам ведь шестьдесят два, не правда ли? Для Вашего возраста Вы выглядите очень бодрым, но, знаете, это ничего 194

195 не значит; вид, знаете, обманчивый, смерть, знаете, может и внезапно...» «Послушайте, гражданин, не без твердости сказал я, что Вам, собственно, от меня надо?» «Ах, начал живо Бродовский, очевидно, не заметивший моей интонации, Вы относитесь к разговору со мной с интересом. Я Вам очень, очень благодарен, далеко не все поддерживают беседу со мной». «Вот прилип», подумал я. «Вот я только что попробовал спросить нашего юбиляра, верно ли, что ему семьдесят восемь и что он страдает желудком? Так он, представьте, рассердился и повернул ко мне спину («Отлично сделал!» подумал я), а между тем, как это несправедливо! Вот Вы совсем иначе подошли к делу и прямо спросили, что мне надо. Позвольте мне для выиграшки времени не задавать Вам окольных, наводящих вопросов, как я обычно поступаю, а ответить Вам прямо и просто». Тут выражение лица гр. Бродовского сделалось каким-то проникновенным, и он произнес: «Профессор, уважаемый, напишите мне Ваш некролог!» В первую секунду я от такой просьбы опешил. «Псих!» подумал я во вторую. В третью секунду я почти против воли машинально спросил: «Зачем Вам? То есть как некролог?» Бродовский заговорил быстро и убедительно: «Видите ли, профессор, Вы включены мною в каталог замечательных людей города Одессы. Ваша многополезная деятельность научная, общественная, преподавательская всем известна, но не буду говорить об этом. О Вас, как и о других нотаблях Одессы, я коплю материалы о биографиях, о трудах и прочее. Представьте, что Вы умрете: все ведь умирают. И вот начинается: у родных толком ничего не добьешься, и некролог о Вас, написанный наскоро репортером, изобилует ошибками и искажениями. Мои некрологи, сказал Бродовский с гордостью, не таковы; если умирает кто-либо по моему каталогу, то я даю некролог быстро и точно. Но и у меня бывают ошибочки. За Вашей деятельностью, профессор, я не вполне поспеваю, да мне нелегко справиться и с Вашей специальностью. Я от времени до времени обрабатываю Ваш некролог; но, знаете, нелегко... такие, знаете, специальные термины в Ваших трудах». «Вот Нестор-летописец», подумал я с изумлением. «Так я и прошу Вас, профессор, написать мне Ваш некролог собственноручно. А я даю Вам слово, что не позднее трех часов после Вашей смерти некролог Ваш будет уже набираться в типографии газеты. Ни одной ошибки в датах, в научной терминологии! Как приятно будет Вашим близким читать его!» Лицо Бродовского было полно профессионального подъема, голос звучал торжественно. А я уже забыл о моем намерении уйти. Зал был свобо- 195

196 ден от танцующих, но я не воспользовался этим моментом. Я спрашиваю: «Ну, а как писать некролог?» Бродовский заговорил тоном консультанта: «Вот так надо: такого-то числа, месяца <пропуск>, в два часа ночи, в своей квартире по ул. Гоголя, скончался после краткой, но тяжелой болезни профессор Владимир Петрович Филатов, стольких-то <пропуск> лет. Далее пишите краткие сведения из биографии, о службе, работах и прочее. Там прибавьте: покойный был не только выдающийся ученый, но отзывчивый человек и прочее. У Вас есть сын? дочь? супруга? Ну, вот все, что считаете важным, пишите, я сокращу, если много выйдет». Я внутренне рассмеялся. Оставалось только согласиться. Через неделю я, до известной степени, выполнил просьбу Бродовского. Я дал ему хороший некролог и характеристику моей деятельности, напечатанную в «Вестнике Офтальмологии», по поводу моего юбилея. Это его удовлетворило, и он был мне очень благодарен. Года два я его не видал. Во время одного из моих домашних приемов я услыхал шум в передней; служащая моя прибежала сказать, что явился незаписанный пациент с ранением глаза. Я распорядился впустить его вне очереди. Пациент вошел быстро, прикрывая правый глаз ладонью. Я усадил его у лампы и узнал в нем Бродовского. У него имелся сильный отек век, со ссадинами и кровоподтеком явные признаки травмы тупым оружием. Глаз не пострадал. «Профессор, это удар кулаком! Глаз цел? Я не потеряю его?» «Цел, цел, не потеряете. Но как это случилось?» («Не за некролог ли от какого-нибудь невропата?» подумалось мне). «Профессор, это удар кулаком бандита!» и Бродовский начал рассказывать мне свою драму очень подробно, с отступлениями. Он живет в мансарде очень большого высокого дома на Гаванной улице. Живет он там давно, и все было хорошо. Красивый вид на крыши домов и вид на море. Но постепенно соседние мансарды заселили злые, нехорошие люди воры, сутенеры, бандиты. Бродовский не раз видел, как приносились краденые и награбленные вещи; ему приходилось слышать собственными ушами разговоры совершенно циничные между ворами; он избегал столкновений, но являлся бельмом на глазу для этой компании отребьев общества. Ему, к ужасу, пришлось видеть дружное общение милицейского с этой шпаной. Он не выдержал и обличил почтенных граждан в горячей речи. Эффект был самый отрицательный. Пошли угрозы. Он обратился к прокурору, но тот не дал защиты, и компания, узнавшая об этом, еще более разъярилась. «И вот полчаса назад я получил удар от одного из бандитов. Боюсь, что это только начало!» воскликнул Бродовский. 196

197 «Но отчего же Вы не переселитесь куда-нибудь?» «Ах, это невозможно. Ведь помещение у меня большое, и у меня огромная библиотека. Мне не под силу и не по средствам перевезти ее! Каких только у меня книг нет! И, наконец, мой каталог некрологов ведь это же целый огромный шкаф! Куда я это все дену, как тронуть все это с места? Нет, уж потерплю, может быть, найду управу на них, на этих врагов общества». Я дал ему справку о повреждении; он несколько раз посетил меня, и затем я опять потерял его из виду. Через несколько лет он опять появился у меня, уже как у депутата. Он подал мне огромное заявление, в котором говорил о способе сделать Одессу неприступным городом. Самого способа он не раскрывал. Заявление было так написано, что и не психиатр мог ставить диагноз параноик. Я уклонился от препровождения заявления в те инстанции, на которые указывал Бродовский. Говоря мне о своих мечтах спасения Одессы, гражданин Бродовский горел энтузиазмом и весь был полон желания быть полезным обществу. Хотя я и отказал ему в прямой поддержке, он расстался со мной вполне вежливо и дружелюбно. Я должен сознаться, что чувствую некоторое влечение к параноикам в начальных стадиях их болезни: они полны порывов и оригинальных мыслей. У Бродовского при этой последней встрече я заметил уже, к сожалению, начало спонтанности. 197

198 В.П. Филатов в гостинной дома - Одесса, ул. Гоголя г. Одесса. В.П. Филатов с медиками клиники - ул. Ольгиевская 198

199 В.П. Филатов и проф. Будилова в институте - Французский бульвар В.П. Филатов и проф. Н.С. Шульгина В саду у Филатова на Французском бульваре 199

200 В.П. Филатов возле своей «Победы»... Филатов с своем саду с академиком Ковальским

201 «...Проблема пересадки роговицы - проблема мирового значения......но были скептики, которые не верили в успех......но тогда я продемонстрировал нескольких больных на съезде в Москве и скептицизму не осталось места!» 201

202 «...многие из вас думают - какой он сейчас добрый, а как он меня ругал на прошлой неделе!...» «...но я никогда не перестану этого делать...» «...могут подумать, что вот сейчас я покаюсь, не буду больше ругать, стану смиренным...» «...я стараюсь разбудить спящих, вытянуть из-под головы подушку...» «...что же поделаешь, что многих из вас приходится таким образом будить...» 202

203 В.П. Филатов, академик АН СССР Г.Н. Спиранский и секретарь Филатова по депутатским делам Добрицкий Г.Н. Спиранский (муж сестры В.П. Филатова Эмилии) 203

204 Письмо В.П. Филатова к нар.арт. СССР Артуру Айдиняну 204

205 205 В.П. Филатов и Артур Айдинян

206 «Я научен жизнью, что все проходит и теперь я не испытываю тоски по прошлому я рассказал о людях, как писал Жуковский о спутниках жизни: Не говори с тоской: их нет; Но с благодарностию: были»

207 Третий цикл «Благословляю вас, мои дорогие отец и мать, милые бабушки и тетушки, и дяди, и братья, сестры и друзья. Мое детство было озарено вами. Благословляю тебя, родная природа, питавшая меня чистыми соками твоей красоты.» 1912 г.

208 О ТВОРЧЕСТВЕ Как происходят художественные произведения - в области живописи, музыки, скульптуры, литературы. Являются ли они продуктом нашего напряженного мыслительного процесса или же зарождаются в тайниках нашего подсознания, из которого в процессе творческого волнения, в моменты вдохновения врываются в наше мыслящее Я, как яркие образцы, блестящие идеи, гармонические сочетания? Не подобно ли оно, как источник творчества безбрежному и бездонному морю, которое выбрасывает из своих глубин на песчаный берег пестрые раковины, прозрачный янтарь и диковинных животных? Я сторонник происхождения творчества из подсознания. В нем вечно идет бесконечное сочетание тех элементов, которые в какой-то момент дают Прекрасное. Если художник охвачен желанием воплотить какуюнибудь идею или чувство, если он в муках творчества ищет желанный, еще неизвестный ему образ, то он снимает с тяжелой двери, которая отделяет сознание от подсознания, замок и радостно закрепляет кистью, резцом или знаками образ, вырвавшийся на волю. Не одна мысль составляет основу творческого усилия художника. Нет, он весь устремлен на поиски прекрасного, все чувства его летят в ту таинственную страну, где чудится ему желанный образ или форма. Говорят, что есть люди, которые работают только одним холодным рассудком, одною логикой. Я могу себе представить их среди философов, математиков и других ученых, среди шахматистов. Но и то вряд-ли они вполне беспристрастны в своем творчестве. А в искусстве горение духа, эмоция это основа творчества. Это тот колдун, который приносит творящему художнику волшебную разрыв-траву, сбивающую железные цепи, которыми оковывает наше бодрственное суетливое я своего младшего брата подсознание. Подсознание наше это резвый ребенок, доверчивый и шаловливый; вырвавшись на свободу на солнцем освещенную лужайку, он затевает веселые игры. Он не интересуется ни академическими правилами, ни направлениями, ни модой. Он весело фантазирует и озаряет цель, которую поставил себе художник разноцветными огнями. Счастлив тот художник, который не помешает своему подсознательному я и не остановит его игры суровым окриком, или ненужными наставлениями. Но не забывай художник, что подсознание дитя, и когда оно переходит в безудержную фантазию без плана и цели, отведи его от берега оврага или отложи свои творческие порывы до другого момента. Творческое напряжение, сосредоточенное внимание это условие контакта сознания с подсознанием. Но бывают случаи, когда, когда подсознание 208

209 врывается в нашу сознательную сферу само собою, без всякого повода, без всякого усилия с нашей стороны. Если эти вспышки образов происходят в какой-то умеренной форме, то озаряемого ими художника можно только поздравить с таким даром. Но иногда эти прорывы подсознательных образов принимают характер насильственный. Художник переполнен образами, они преследуют его, он не может не воплощать их; выразив их в своем искусстве он чувствует облегчение, до нового приступа. Эту роль творческого опорожнения облегчающего душу художника подметил еще Аристотель и назвал это явление катарсис. Замечу, кстати, что в аптеках слабительные средства называются катартическими; какое трогательное сопоставление. Как пример импульсивности творчества можно привести Бальзака; данные эти я по памяти заимствую из брошюры о творчестве Гроссмана. Бальзак охотно советовался со своей сестрой относительно фабулы своих произведений. Поработав утренние часы над своим романом, он выходил из кабинета в столовую, к завтраку и беседовал с сестрой о дальнейших своих предположениях касательно судьбы персонажей. Нередко он соглашался с сестрой в том, что ему следует такого-то героя женить на такой-то героине, такого-то графа убить на дуэли, а такое-то действующее лицо сделать самоубийцей. С намерением сделать так, как советовала сестра, Бальзак шел работать. Но при следующем свидании с сестрой он, весело смеясь, говорил ей: ничего не вышло ни по моему прежнему плану, ни по твоему новому: разве они нас послушают!? Героиня вышла замуж за графа, который н затеял дуэль, герой кончил самоубийством, а самоубийца занялся торговлей! В этом рассказе основная черта - это то, что вопреки рассудочному решению писатель должен был подчиниться напору идей и образов, которых у него до момента начала работы решительно не было. На моем пути мне неоднократно приходилось встречаться с интересными случаями в области психологии творчества, У меня был молодой друг художник В.А. Зуев. Он уже очень недурно владел техникой акварели и настолько хорошо масляной, что выставлял свои этюды не без успеха. Можно было с уверенностью сказать, что из него выйдет толк. Но мой интерес к себе он привлекал не этой стороной своего художественного одарения. Когда я, по его приглашению посетил его, чтобы посмотреть его эскизы, то я был поражен его необычайной акварельной продукцией. Я пересматривал лист за листом недоумевая, как мог мой молодой друг написать такое обильное количество набросков и притом недурных по технике; но главное, что бросилось мне в глаза эскизы, писанные не с натуры, а по воображению, были полны мысли и содержания. Эскизы 209

210 были разложены по содержанию сериями по папкам, на которых были сделаны надписи. Вот несколько папок с обозначением «<пропуск>». Предо мною проходят прелестные эскизы каких-то садов и парков. То вижу я аллею, то лужайку среди старых дерев, то цветники, то усеянные цветами долины; все это то весною, то осенью; некоторые пейзажи оживлены то фигурой закутанной плащом, то какими-то средневековыми кавалерами в камзолах и чулках до колен, то легким образом девушки, весь облик которой печален. Воя композиция носит на себе черты мистического настроения. Вот целый ряд папок с надписью - «<пропуск>». Я вижу улицы, площади, мосты, каналы, крепостные стены и башни какого-то города опять средневекового типа. Я вижу то толпу граждан, то процессию, то воинов в латах, то группу кавалеров и дам, то поединок нескольких дворян на шпагах. Сцены эти то ночные, то вечерние, то дневные. Я испытываю чувство какой-то таинственности, когда рассматриваю серию изображений все одних и тех же трех персонажей: седого старика с большой бородой, в широкой, иногда монашеской одежде, молодого человека в костюме Пьеро и прелестной девушки одетой Пьереттой. Они всегда изображены вместе, в различных сценах. Я видел и много других серий эскизов. Исполнение последних всегда талантливо, но носит на себе черты некоторой спешности, да и понятно: где было взять времени на такое количество произведений! Я не раз любовался этим богатство композиций, порожденных фантазией моего друга. Я всегда уносил с собой чувство недоумения - как рождаются они? И вот, однажды, я проник а тайну творчества моего молодого друга. Он был у меня в гостях и я пошел его провожать. Мы шли, ведя живую беседу и вдруг случилась некая странность в поведении моего спутника: на мой вопрос он не ответил я увидел, что он изменялся в лице и внимательно на что-то смотрит; я повторил вопрос - ответа опять не последовало, мой друг, видимо, и не слышал меня. Через несколько секунд лицо его приняло обычное выражение, но он ответил мне только после повторения вопроса. У меня мелькнула мысль, что у моего друга психическая форма эпилепсии - так называемая <пропуск>; я тем более мог подымать об этом, что сестра моего друга страдает изредка эпилепсией. Но оказалось, что это не так. Я осторожно подошел к этому эпизоду. Так как мой друг, как я тогда заметил, пристально смотрел куда-то в пространство улицы, то я, вспоминая нашу прогулку, спросил его: да, дорогой, помните, вы не слыхали моего вопроса? Вы на что-то так внимательно смотрели? Что именно 210

211 заинтересовало Вас? Мой собеседник, видимо, смутился на минуту, но потом со свойственной ему прямотой поведал мне о замечательных психологических переживаниях, которым он подвержен. Оказалось, что он визионер или галлюциант. Галлюцинации его своеобразны в том отношении, что имеют связь только с живописью. Затравкой для них служат видимые реальные предметы; в этом отношении они близки к иллюзиям; но начавшись как иллюзия, они быстро нарастают и усложняются такими видениями, для которых решительно не было почвы в реальности. Так, в том случае, о котором я упоминал мой друг вдруг увидал, как Сабанеев мост к которому мы подходили несколько взгорбился, улица, проходившая под ним, превратилась в канал, наполненный водой; по нему скользила гондола; вместо крымской гостиницы его глазам предстал венецианский дворец, дом Севастопуло превратился в башню, верхушка которой озарилась красными лучами заката, площадь вдали заменилась лагуной. Мой друг объяснил мне, что такие видения обладает одним странным свойством: навязчивостью. Если он в ближайшие же часы иди дни не зафиксирует их на бумаге в форме хотя бы беглого эскиза, то они появляются перед ним повторно, мешают ему, пока он их не зарисует. Тогда данное видение прекращается. И когда сцена, представляющаяся ему, настолько обширна и сложна, что он явно не в состоянии изобразить ее, тем более, что она часто имеет динамический характер, тогда приводит на помощь дополнительное явление. Вот, например, говорил мне мой друг, я, подойдя к Соборной площади, вдруг увидел, что Собор исчез и вся огромная площадь заполнена движущейся толпой в средневековых одеждах; толпа бежит в ужасе от конных латников, которые ворвались в ея дущу и поражают ее эскадронами. Я не мог и подумать о том, чтобы зарисовать всю эту сцену; и вдруг светлая, золотистая полоска в виде четырехугольной рамки очертил мне кусок этой сцены, показывая, что именно я должен зафиксировать. Когда я иду по улице у меня появляются уличные сцены, которые и дают мне материал для моих папок с надписью «<пропуск>», потому, что они никогда не бывают одесскими, а всегда происходят в каком-то неведомом городе не нашего времени. Для собрания «<пропуск>» канвой являются сады, бульвары, цветники, сцен, в которых участвуют Пьеро, Пьеретты и старец повод дают то личности, то картинки в журналах, то мои собственные эскизы. Так и для других рисунков. Из рассказа моего друга стала мне понятна его необычайная продуктивность. Какая счастливая психологическая аномалия! Какой обильный материал для будущих картин он имеет в ней. 211

212 Но не грозит ли она ему бедою в будущем? Кто знает, не примет ли она, как насильственное творчество мучительный характер? Я имел сведения о моем друге в течение многих лет и пока он жил в Одессе и когда уехал, легально за границу. Его родные показали мне итальянские газеты (мой друг жил в Милане) с рецензиями о выставке, которую сделал молодой русский художник Зуев со своею женою. Газеты недоумевали, как мог этот маэстро дать за короткое время такое необычайное количество композиций. Для итальянцев это было непонятно, для меня ясно. Я наблюдал и еще один случай визионерства или галлюцинаций, как источника творчества в области живописи. Судьба свела меня с академиком баталистом Н.С. Самокишем. Мы провели с ним вместе несколько приятных дней в усадьбе В.М. Бутовича. Через несколько лет я опять встретился с ним в Евпатории, в 1920 году. Он был в затруднении - не мог заниматься живописью из-за отсутствия белой краски и краплака. Я оказал ему маленькую услугу и подарил ему 2-3 тюбика этих красок, имевшихся у меня. Н.С. был очень обрадован и сказал, что он мне отплатит за это тем, что познакомит меня с местной художницей, которая представляет огромный интерес. Когда я пришел к нему, я застал у него даму, лет 45, сильную брюнетку, с большими черными глазами, южного типа, но русскую по национальности, дочь местного священника, уже покойного, который тоже был не без таланта. Из разговора выяснилось, что ее посещают иногда яркие видения наяву. Так, например, однажды, когда в церкви она услышала песнопение «иже херувимы тайно образуще» - храм наполнился летающими херувимами, которые реяли в воздухе. Восхищенная зрелищем, она несколько минут любовалась этими дивными существами. Дома она по памяти написала их. Я пришел в восторг от ея картины: пернатые ангелы поразили меня своей воздушностью, легкостью, изяществом; особенно прекрасны были их глаза большие, синие, но они не являлись повторением глаз Васнецовских ангелов. Художника визионерка показала мне целую серию своих картонов. Вот дивный ангел, представший перед ея глазами, когда она прочла первые слова Евангелия Иоанна: Вначале бе слово и Слово бе к Богу и Бог бе Слово. Голова ангела имела лишь небольшое пернатое тело и крылья; перья покрывали его шею и даже щеки и окаймляли рот; дивное лицо украшали чудесные очи, на голове был плотно облегавший его гладки точно кожаный шлем; рот был открыт, и казалось из уст вылетали таинственные слова Евангелия. А вот другое произведение: по стене стелятся виноградные листья и гроздья; среди них ясно заметна голова кавказца а миндалевидными глазами и тонкими, слегка улыбающимися губами, малиновыми губами; 212

213 и в глазах и в улыбке можно было прочесть всю стихию вина: и негу и страсть, и лукавство, и преступный замысел; эта картина была создана по иллюзии, возникшей при взгляде на листья винограда. Н.С. восторгался картинами, которые он видал уже не раз, вместе со мною. Из беседы с художницей я узнал, что она почти самоучка в отношении техники, но дефектов в ней я не находил, и она соответствовала красоте композиции. Видения является перед нею неожиданно, когда какое-либо сильное впечатление испытывается ею. Она обладала, как выяснилось и даром ясновидения. Н.С., когда она ушла, сказал мне, что ея произведения он откосит к числу тех немногих, которые он считает граничащими с гениальными по композиции; в технике он отмечал некоторые небольшие дефектны. Отзыв такого большого художника как академик Самокиш, конечно, заслуживает внимания. Ник. Сем. сообщил мне и о другом случае, где художественное творчество совершалось без участия бодрственного сознания. Его супруга Самокиш-Судковская (дочь мариниста Судковского) не являлась крупной художницей и известна больше по ея иллюстрациям к литературным произведениям, например, к Евгению Онегину; да и иллюстрации эти не обнаруживают крупного дарования хотя бы в этой прикладной живописи. Но когда она писала в состояния сомнамбулизма, то произведения ея были превосходны настолько, что поражали меня, говорил Н.С., и композицией и техникой. Ея картоны фирма Маркса охотно взялась издать, но война помешала этому. Я сам лично имел случай наблюдать творчество в гипнозе и убедился в том, что в глубоком, активном сомнамбулизме, оно очень повышается по качеству. Так посредственная певица в сомнамбулизме пела прекрасно. Танцовщица обнаружила в состоянии активного сомнамбулизма такую композицию и пластику танца, которые ей были свойственны в бодрственном состоянии в значительно меньшей степени. В свое время, лет 50 назад Европу поражала своими танцами в сомнамбулическом состояние танцовщица Маделен, о которой имеется монографии. Творчество во сне мне также приходилось видеть. Так я читал прелестные стихи, которые говорила во сне одна молодая девушка; они записывались за нею ея тетей. В бодрственном состоянии девушка не проявляла поэтических способностей, В этом случае сон, быть может, был близок к самопроизвольному сомнамбулизму, А вот случай значения сна обыкновенного, для живописного творчества. Мой молодой друг Витя Отон, был несомненно одарен живописным талантом; он писал хорошо с натуры; но особенно хороши были те его произведения, которые передавали его сны, 213

214 Он нередко видел замки, ландшафты, сцены из прошлых времен, обычно относящихся к Франции (он сам был француз родом, хотя и родился в России). Он писал свой изящные картинки, вспоминая сон. Я уже упоминал о художнице из Евпатории, черпавшей иногда темы и из иллюзий. В этом отношении особенно ярок мой приятель одесский художник Шварц Павел Федорович, ныне покойный. Можно было удивляться его изящным полным содержания картинам. Вот Вы видите восточную сцену, сказочного характера. На троне сидит султан в тюрбане, в задумчивой позе; у ступеней лестницы стоят янычары; далее женские фигуры, из которых одна, обращаясь к владыке поет песню, в ритм которой остальные женщины слегка движутся в медленном танце; вся сцена выдержана в желтоватых и коричневых и голубого тонах. Картина, кажется нарисованной на слоновой кости. Есть отдаленное сходство с акварелями Дюлака. Откуда взялась эта фантазия? С обыкновенного камня. Мы лежали с Павлом Федоровичем на берегу моря. Он поднял камень, посмотрел на него и подал мне с вопросом - что я на нем вижу? Сочетание пятен дало и мне намек на какой-то сюжет, но П.Ф. повел мое внимание в другом направлении и при его указке я начал читать в случайных сочетаниях сочетаниям линий и пятен, ту сцену, которая составила потом содержание его картины. Иллюзия вспыхивала у П.Ф. сразу, и только изменения в ней давались в процессе писания картины сознательным анализом. Близко к творчеству по воспоминанию снов стоят «гипнозогические» видения образы, появляющиеся в моменты между сном и бодрствованием. Я очень часто вижу такие образы, особенно по утрам, когда проснувшись, я вновь начинаю уходить в сонное состояние. Я очень люблю эти видения. Они проявляются иногда очень ярко и не зависят от моей воли, от моего волевого заказа. Наоборот, моя воля, направление желания на возникновение определенного образа метает мне. Вот я, еще не уснувший, еще сознающий себя вдруг вижу как на меня едет извозчик совершенно ясно предстала предо мною морда лошади, дуга, хомут, лицо извозчика все это совершенно реально, как только я осознал это видение и захотел глубже, полнее схватить его - оно исчезло. Такая досада! А разве не досада такой эпизод: промелькнуло одно, другое видение и вдруг я оказываюсь лицом к лицу перед сидящим в кресле старцем. Он лысый, щеки его румяные; нос несколько мясистый, небольшая окладистая седая борода и изумительной красоты карие глаза, глядящие на меня глубоким, приветливым взором; губы слегка улыбаются, старец одет в бархатный камзол, рукава и воротник, которого опушены соболем. Одна рука лежит небрежно на ручке кресла красного дерева; на одном из пальцев изящной аристократической руки перстень с большим изумрудом. Я ясно сознаю, 214

215 что это венецианский дож в домашней обстановке; но как только я осознал это и жадно стал любоваться им, видение исчезло. А вот еще сцена: вдруг (опять вдруг!) я вижу очень большую комнату, стены которой - из тесаных дубовых досок. Задняя часть комнаты отделена широким прилавком, а позади прилавка, как в магазине полки, на которых лежат какие-то тюки; входят и выходят люди и выносят эти тюки в открытую дверь. В передней половине комнаты две группы людей. Одна группа состоит из моряков в костюмах далекого прошлого; на некоторых шляпы, кортики у поясов на цепочке, отвороты на рукавах камзолов; на конце стола предводитель с седой бородой, длинной и узкой; он одет богаче, в камзоле с кружевным воротником. Стол покрыт картой географической на которой капитан что-то показывает пальцем. Все внимательно смотрят. Другая группа людей, в простых матросских одеждах стоят вокруг длинного стола, на котором лежит завернутый в брезент покойник, с бледным лицом и бородой. Около его головы стоит высокий человек в камзоле, с бородой, и что-то читает по книжке, точно отчитывает покойника. Я ясно сознаю, что это какая-то сцена из путешествия не то Кука, не то Васко-да-Гама. Я понимаю ее как сборы к отъезду с уносом товаров из фактории; обсуждают путь, отчитывают умершего члена экспедиции. Осознал, делаю попытку вглядеться и все исчезло. Какая досада! Я видел таким образом и виды и всякие сцены. В отличие от снов я помню мои видения такого сна долго. Я пытался по памяти рисовать моего дожа но мне это не удалось, по слабости моих живописных способностей. Настоящий художник мог бы многое почерпнуть из таких видений, выплывающих в полусознание из глубины подсознания. Как пример бессознательного творчества я укажу на случай бывший со мною. Я обладаю не резко выраженной способностью автоматического письма. Однажды я попробовал автоматически рисовать. Я почувствовал, как моя рука, как это бывает и при письме, освободилась от моей воли и начала водить карандашом по бумаге. Мне казалось, что ничего не выходит; когда движения руки прекратились, я вдруг понял, что предо мною недурной рисунок дорожки у опушки леса, но сделанный «вверх ногами»; автоматизм был полный. На этих примерах нельзя не вывести заключения, что подсознание наше представляет из себя настоящее горнило таких сочетаний, которые могут питать наше творчество. Нужно, видимо уметь устранять разрыв между сознанием и подсознанием и черпать из последнего то, чем оно богато. 215

216 МОИ ОТНОШЕНИЯ К ЖИВОПИСИ Читая эту главу, читатель должен помнить, что она писана не художникомпрофессионалом, для которого живопись является главным его занятием в жизни. Я всего-навсего человек, получавший и получающий от произведений живописцев прекрасные переживания и имевший, с некоторого своего возраста, неудержимое стремление и самому заниматься живописью. Занятия эти имели чисто любительский характер. За всю мою жизнь я не взял и пяти уроков живописи, да и эти уроки были скорее беседами с художником около моего мольберта, чем выполнением определенной задачи. Я остался полуграмотным любителем в моей продукции, потому что мне некогда было изучить искусство живописи, поскольку главной осью моей жизни была медицина. Но восприятие всего прекрасного, что видят очи, будет ли это картина, скульптура, орнамент, ковер, фарфор, архитектура, природа, зверь, птица или человек, развито у меня чрезвычайно остро и наполняет меня бодрящим чувством радости. И в этом моем очерке я сделаю попытку осветить мои художественные переживания, возникавшие и от природы, и от произведений изобразительных искусств, и от встреч с художниками, и от собственных моих экскурсий в страну живописи. Оглядываясь ныне, в возрасте семидесяти лет, на мою прошлую жизнь, я с недоумением задаю себе вопрос: как это ты ухитрился не выучиться живописи? Ответ разбросался на разные стороны жизни. Хорошо еще, что от медицины не оторвался. Тем более досадно, что я не занялся живописью параллельно с нею, что ведь отец-то мой был художник! Вот он, будучи врачом, успел поучиться живописи и у Прянишникова, и у К. Маковского. И в детские годы я часто вертелся около него, когда он, усевшись в саду за мольберт, писал свои прекрасные картины. Я убирал и мыл ему с охотой кисти, выпускал на палитру краски, гордился картинами отца (как я гордился всем, что он делал), и не пробовал попытать свои силы до двенадцати-пятнадцатилетнего возраста; намалевал как-то плохую копию с картины отца и убежал играть в городки. А отец не побуждал меня к живописи, хотя и было очевидно, что способности к рисованию у меня есть. Я любил иногда порисовать тонким пером копии с понравившихся мне рисунков Васнецова. В студенческие годы не было ни одной выставки картин, которую я не посетил бы, иногда по два раза; а Третьяковскую галерею я знал очень хорошо и, можно так выразиться, погружался в созерцание картин, испытывая чувство радости, удивления, какого-то расширения души, доходившего даже до чувства болезненности. Так происходит у меня и до сих пор. Я любил и Верещагина, и 216

217 Крамского, и Левитана, и Репина, и Куинджи, и всех других наших корифеев, представленных в галерее. Люблю я их и ныне, присоединив к ним и импрессионистов. В бытность мою в Москве я, конечно, посещал и Щукинский Музей, и Румянцевский Музей, да видел немало картин и в частных домах, и всегда талантливая картина давала мне радость. В Москве у меня не было знакомств с художниками. Я стал иметь с ними общение уже в Одессе. В 1910 г., в возрасте тридцати пяти лет, я впервые попробовал масло; ничего, кроме мазни, не вышло. Пастель дала мне неожиданно довольно приличный результат, и изображенный мною сад на берегу залива реки Буга (в имении В.И. Бредихина) мой друг К.А. Юдин охотно повесил у себя в кабинете. Удалась и другая пастель Маньчжурская степь с китайским памятником в виде гигантской черепахи. Но она не сохранилась для человечества, потому что рачительная горничная, вытирая пыль, вытерла тряпкой и мою черепаху. Обстоятельства отвлекли меня на несколько лет от моей живописи. Приблизительно в возрасте сорока лет я еще раз попробовал масляные краски и посоветовался с превосходным художником Петром Павловичем Ганским. Он сказал мне свой диагноз: «У Вас несомненные способности, но не учитесь систематически ни у кого из нас; я Вас выучу писать в моем стиле, Костанди в своем; но жалко заморить нашей учебой Вашу личную индивидуальную способность. Вы так поздно начинаете, что уже не успеете освободиться от привитых Вам нами навыков и останетесь подражателем. А Вы останьтесь любителем. Беседуйте с художниками, смотрите, как и что они делают, читайте, но не учитесь. Будете довольно долго безграмотны, но постепенно выбьетесь сами и сохраните свой вкус». Я последовал его совету в живописи масляными красками, да, строго говоря, мне и некогда было бы в то время систематически учиться, так как я был захвачен моей профессурой, только что в 1911 году полученной. Я только два раза порисовал углем портреты под указаниями профессора К.К. Костанди. Не могу не привести здесь маленького курьеза. Я нарисовал углем портрет швейцара Глазной клиники Трофима Кобзаря. Разбитной мужчина с черными усами и лукавыми глазами, каким он был в то время (1913 г.), Трофим вышел очень похожим. Я подарил ему этот портрет, и он повесил его с торжеством в своей маленькой швейцарской комнате. Он очень гордился им. Во время послереволюционной разрухи, когда и Трофим, несмотря на всю свою изворотливость, ощутил нужду, я както зашел к нему и увидел, что портрета нет. На мой вопрос Трофим замялся, а затем объяснил, что он портрет продал. «Где?» «На базаре», последовал ответ. «Пошел я туда, держа портрет в руке, и вдруг подходит ко мне прилично одетый гражданин с дамой: «Продаете?» 217

218 «Да, продаю». «А чей это портрет?» Я говорю: «Трофима Кобзаря». Гражданин обратился к даме и говорит: «А, это, верно, должно быть того самого Кобзаря Шевченко». Я говорю: «Да, того самого, 25 тысяч стоит». Уплатил гражданин деньги и понес, улыбаясь». Я понял, со смехом, что произошло в голове приличного гражданина: он вообразил либо то, что Кобзарь был живой человек, а не заглавие книги, либо, что это портрет Шевченко под видом Трофима Кобзаря! Воображаю, как подняли покупателя его знакомые на смех, когда он похвалился перед ними своей находкой. До 1925 года я писал очень немного, главным образом тогда, когда уезжал в городок Литин, к другу нашей семьи А.И. Квасовой. Там я отдавался моей страсти с увлечением и постепенно делал успехи. Я читал книги по живописи и среди них не могу не вспомнить с благодарностью книжку Первухина, нечто вроде кухонной книжки в живописи. Художники отзываются о ней с презрением. Но для любителя она неоценимый клад. От живописцев редко можно узнать какое-либо правило по тому или иному вопросу живописного искусства, главным образом потому, что они сами их не знают (я не говорю, конечно, о настоящих педагогах и мастерах Академии); они могут покритиковать твою картину, а как ее выправить, не подскажут. А у Первухина любитель найдет все, что нужно для его стряпни. Но больше всего я достигал в технике размышлением, пробами, сопоставлениями с известными мне, как офтальмологу, данными физиологии зрения. Какими невеждами могут быть живописцы в этой последней, показывает такой случай. Один профессор перспективы (в ИЗО) просил меня просмотреть предисловие «О глазе и зрении» к его книге о перспективе. К изумлению, я увидел, что он придерживается воззрений... Аристотеля!!! Лучи света не входят в глаз, а выходят из него и ощупывают предметы. Полезной книгой для меня явилась серия книг «Искусство для всех». К сожалению, глава о живописи масляными красками написана профессором А. Маковским очень слабо. О книге Леонардо да Винчи я скажу в другом месте. Я должен заметить, что никогда не обольщал себя надеждой на достижение каких-либо больших успехов в области моей продукции. Но я писал, потому что мне нравилось писать, мною руководило чувство радости при переводе картин природы на полотно. За живописью я ухожу от земли, в другой мир. Поэзия, литературное творчество для меня хотя и отвлечение, но сопряженное с утомлением ума. И особое чувство победы испытывал я, когда вдруг собственными усилиями открывал какое-нибудь правило или закон живописи, даже такой, который 218

219 уже опубликован был в книгах мудрецов, но оставался мне неизвестным. Я могу пояснить следующим эпизодом, которому я, как <пропуск> литературными отрывками, могу дать название: «Глубокие тени». Для меня было всегда большой радостью самому доходить до какогонибудь открытия в живописи, а потом находить его в какой-нибудь книге. Но, понятно, что мне доставляло огромное удовольствие чтение книг по искусству живописи, по технике ее и по пограничным с нею вопросам. Я не буду останавливаться на сочинениях типа истории живописи (архитектуры и скульптуры), дававших мне общее развитие в ней; чтение таких книг никогда не переходило в изучение их, и я очень смутно различаю школы и направления разных эпох и народов; но эти книги давали мне, особенно благодаря иллюстрациям, утончение моего художественного восприятия. И все же я имею достаточное представление о корифеях живописи, из коих некоторых изучал и достаточно подробно. Из книг по пограничным с живописью вопросам я упомяну некоторые. Так, я с огромным удовольствием штудировал книгу О.Н. Руд «Научная теория цветов». В ней собрано все, что касается учения о свете, цвете и красках в применении к живописи. Я также упомяну о «Цветоведении» Оствальда. Необыкновенное удовольствие получал я от книг Джона Рёскина, особенно от его знаменитой книги «Современные художники». Этот вдохновенный и умный автор, необычайный знаток живописи, выступал глашатаем правды в живописи (пейзажной). Он доказывал в своих лекциях, что природа неисчерпаема в своем разнообразии и художник должен оставаться реалистом в ее изображении. В качестве непревзойденного мастера правдивого изображения природы, он поставил на первое место Тернера, английского акварелиста начала XIX столетия. Этого гения он буквально открыл англичанам, которые его не заметили. После выступлений Рёскина Англия спохватилась. Картины его были собраны и сохраняются в одном из Музеев с величайшими предосторожностями, дабы они не испортились, в специальных подвалах, при постоянной температуре и без яркого света; только раз в год часть их выставляется для публики. Тернер несомненный предшественник французских импрессионистов. Говорят, что Рёскин так изумительно, вдохновенно читал свои лекции, что уводил из аудитории за город студентов, которые в состоянии какого-то экстаза шли за ним, ехали куда-то к берегу моря на несколько дней, чтобы увидеть эффект заката солнца на скале или зелень волн во время прибоя. Можно представить мою радость, когда я однажды по случаю купил книжку с пятьюдесятью эстампами картин Тернера в красках, удовлетворительного английского издания. Я был поражен многими из этих произведений. Главное, что изумило меня, это то, что Тернер изображал дали, так сказать, не стесняясь расстоянием. 219

220 Нередко художники, давая дали, например, дорогу, перебивают ее какимлибо предметом, а затем ведут ее дальше. У Тернера лента дороги или реки видна вся от начала до горизонта, отстоящего от переднего плана на десятки километров. И вообще, его дали полны пространства и воздуха. Я много часов посвящал моей драгоценной книге. Я понял, что его картины надо рассматривать одним глазом, поставив картину на определенном расстоянии от него. Так надо рассматривать фотографии: их надо ставить перед одним глазом, закрыв другой, в расстоянии фокусного расстояния объектива, которым снята фотография; при этих условиях сильно выступает перспектива, а искажения (например, наклон высоких домов) исчезают. Я не могу здесь разбирать закон этой психической иллюзии; если есть аномалия рефракции или аккомодации глаза, ее надо исправить очками. Итак, на сон грядущий я нередко доставлял себе удовольствие: поставив пред собою картину Тернера, я долго-долго смотрел и как бы погружался моим существом в картину, в ее дивные дали, и иногда засыпал в этом очаровании. Я не только наслаждался моим созерцанием, я и старался проникнуть в тайну перспективы Тернера. В конце концов, я понял ее. Соблюдая линейную перспективу, Тернер владел перспективой красочных тонов, он был мастером воздушной перспективы. Правило ее известно еще со времен Леонардо да Винчи. Но только Тернер показал ее во всем совершенстве. Всякий тон, гласит это правило, по мере удаления становится белесоватее, теряет свою насыщенность, и к нему примешивается голубоватый оттенок. Это эффект слоя воздуха, толщина коего растет с удалением предмета от глаза. Чем темнее начальный тон, тем быстрее идет потеря им насыщенности, и, например, человек, одетый в черный костюм и серые брюки, на некотором расстоянии будет иметь и костюм, и брюки одной насыщенности. По этому же правилу и каждая тень по мере удаления предметов (например, ряда столбов) все менее и менее будет отличаться от освещенной части предмета или от соседних участков почвы. Тернер выполнял это правило безукоризненно. А, кроме того, он обязательно на первом плане помещал какой-нибудь предмет темно-коричневого или темно-синего цвета. Этот цвет, разбавляя его белой и голубой краской, он помещал и в средних и в дальних планах своей картины. Этот прием заставляет зрителя еще более испытывать иллюзию пространства. Открыв эти приемы Тернера, я попробовал подражать его технике, конечно, в грубых чертах. И что же? Сперва получилось плохо, я не мог рассчитать степень ослабления тонов по мере их отдаления. Но потом я догадался. Это происходило оттого, что, желая положить данный тон в том или ином плане картины, я готовил его на палитре наново. Но я стал готовить данный тон в большом количестве в той насыщенности, которая мне была нужна для 220

221 переднего плана. Взяв, сколько нужно для предмета этого плана (скажем два дерева), я брал порцию этой краски и прибавлял к ней белой краски и чуть-чуть голубой; этой смесью я писал такой же предмет (дерево) третьего плана и т.д. То же делалось с другими предметами первого плана (других тонов, конечно) и тенями на них, и тенями от них подобающими; непременно, а-ля Тернер, я имел на переднем плане темные предметы. Я попробовал таким образом, по воспоминанию, написать вид из окна поезда близ Ташкента. Тона были, может быть, и не очень натуральны, но перспектива получилась замечательная, благодаря «непреодолимой» иллюзии. Я был очень рад моей победе. Художники сердились на искусственность моего приема. Пусть! Но тот художник, который воспользуется моим приемом «заготовки тона» и систематичностью разбавления его, скажет мне спасибо и избежит путаниц в воздушной перспективе, которых у многих профессионалов не мало. Когда я вернулся в Одессу из эвакуации (в 1944 г.), я, к моей радости, получил моего Тернера из рук моих друзей, сберегших часть моего имущества. С некоторым благоговением открываю я нередко, на сон грядущий, книгу Леонардо да Винчи, живописца флорентийского «Трактат о живописи» изданную на русском языке в тридцатых годах нашего столетия. Меня охватывают при чтении его наставлений, изложенных архаическим стилем, разнообразные чувства. Его мысли, его отношения к красоте, к искусству так человечны, так близки! Как будто нет ряда веков между ним и мною! Кажется явись он сейчас передо мною, я мог бы тотчас начать беседу с ним о живописи, как бы я мог сделать это с каким-либо из моих друзей художников. Такое ощущение испытываю я (да, конечно, не я один) и, прикасаясь к произведениям мысли других гениев особенно Пушкина, Лермонтова, Шекспира и других. Меня охватывает чувство преклонения перед замыслом книги подвести под искусство научные основания, создать грамматику живописи; меня умиляет бесконечная любовь Леонардо к природе, и к искусству, и к неведомому ученику, долженствующему прочитать его «правила». Мне радостно, когда я нахожу среди них такие, которые уже были уловлены мною самим. Так, я сам усвоил перспективу горных хребтов и понял, почему гребень горы темнее ее основания. Я увидел, что учение о тенях, даваемое Леонардо, мне знакомо уже по опыту и т.д. Конечно, геометрические расчеты Леонардо были мне трудны. К вопросам методики живописи я еще вернусь, а сейчас перейду к той художественной среде, к которой мне пришлось прикоснуться в жизни. Вскоре после получения мною профессуры (в 1911 г.), я был принят в члены Одесского Общества художников имени Костанди (бывшее Общество южнорусских художников). Меня просили, как нового члена, произ- 221

222 нести речь на любую художественную тему перед общим собранием художников (и гостей) в Доме Ученых. Я избрал темой «Творчество Бёклина», которого всегда ценил и с картинами которого я хорошо познакомился в Берлине (где была в 1912 году выставка его произведений). Мне нравились, как романтику, полуфантастические темы его композиций. Они переносили меня в забытый уже мир мифологии. Его центавры, и фавны, и герои, и чудища морские, и наяды, и водяные, благодаря изображению их в их, так сказать, интимном быте, неизменно связывают мою душу с далеким миром прошлого, который кажется мне таким родным и близким. Исторические картины на меня так не действуют, хотя бы они и были произведениями крупной кисти. Но, кроме самого сюжета, Бёклин доставляет мне живую радость своими художественными приемами изображения его. Красочная живость и гармония тонов захватывают меня. В моем докладе, сопровождавшемся проекцией его картин, я останавливался именно на этой стороне его творчества. Я понял, что Бёклиновские краски, да и рисунок, не есть продукт внесения в картину того или иного этюда с природы. Бёклин изображает свое «представление» о природе. Его платановое дерево не есть какой-нибудь определенный платан, который мог бы быть им срисован или который он мог бы вспомнить. Его платан это его общее представление о платане, но представление не статическое, а динамическое. Он свободно изображает платаны, варьируя их в широком диапазоне, но не переходя за пределы сложившегося у него представления. А представление родилось от изучения, очень глубокого, платанов при разных условиях света, времени дня, окружения и т.д. То же относится к. небу, и к зелени, и к фигурам людей, и к скалам и т.д. Природа у Бёклина на границе реальности, но еще в пределах возможности. Почти на границе возможности и контрасты красок, получающих у Бёклина большую выразительность, яркость, радостность. При изучении литературы о Бёклине я узнал, что Бёклин никогда не писал этюдов и запрещал делать это своим ученикам. Но изучал он природу настойчиво, упорно, во время своих прогулок, в которые не брал ни красок, ни карандаша. Его застали однажды на берегу моря лежащим в голом виде. Он собирал водоросли, смотрел на них в падающем и в проходящем свете, он окутывался ими, он бросал их в воду, на волны, он нюхал их, пробовал на вкус и т.д. Пропитав, так сказать, ими свое сознание, он писал их на своих картинах свободно, при любом освещении, при любом положении. Писать надо по представлению о предмете, а не по этюду и не по памяти данного положения вот основное его правило. Плох тот художник, который пишет нимфу с натурщицы. А вдруг она заболеет или выйдет замуж и уедет тогда, когда у нее не дописана еще ножка? Уж не приставить ли ей ножку от другой натурщицы? Разве это хорошо? 222

223 Руководясь «представлением» о предмете, Бёклин не был, естественно, протоколистом натуры. Рассказывают следующий случай. Он писал «Остров Мертвых» в одном из его вариантов. Дверь мастерской была, как всегда, открыта, ибо Бёклин не препятствовал, чтобы кто угодно входил в его ателье и смотрел на его работу. Один из посетителей обратился к нему с замечанием: «Маэстро, я вижу, что Ваши скалы не из Лабрадора, не из базальта, не из гранита, не из сланца...» Ободренный молчанием Бёклина, гражданин продолжал: «Я, Маэстро, геолог и, как геолог, позволю себе заметить, что такой породы, из которой состоят Ваши скалы, геология не знает. Позвольте спросить, из какого материала Ваши скалы состоят?» Бёклин обернулся и добродушно, но иронически сказал любопытному геологу: «Из сыру, из Швейцарского сыру!» Ясно, что между Бёклином-романтиком и геологом-реалистом, даже натуралистом, лежала пропасть: Бёклин писал «стихию» скал, а геологу нужна была «порода» данной скалы. Вечный разрыв между реализмом и романтизмом. Романтики (к каковым я считаю и себя за счастье быть близким) еще могут понимать реалистов, но реалисты романтиков никогда, и всегда они их презирают. Замечательно, что Тимирязев, превозносивший Тернера, писавший о нем с восторгом, с ненавистью относился к искусству Бёклина. Моя лекция о Бёклине имела успех по своему анализу и фактическим данным. С течением лет я все более и более уходил от этюдов к писанию картин по памяти, стараясь запомнить данный вид. Я убедился в том, что зрительная память чрезвычайно может быть развита. Я вернусь к этому вопросу в другом месте. В Обществе художников я скоро был выбран в товарищи председателя. Это было сделано в целях иметь в моем лице поддержку в трудные моменты жизни Общества. Мне нередко приходилось председательствовать на собраниях, делать резюме и т.д. Общество наше просуществовало до начала двадцатых годов, а потом оно само себя закрыло по целому ряду причин. Предо мною проходит длинная вереница Одесских художников. Председателем Общества в течение многих лет был профессор Александр Абрамович Кипен. По профессии он был виноградарь, по национальности еврей. Он был большим знатоком своей специальности. Он работал когда-то на Кавказе, а переехав несколько лет тому назад в Одессу (около 1910 г.), он работал в Сельскохозяйственном Институте в качестве доцента, а затем профессора. Он был очень ценным ученым и практиком и в тридцатых годах получил в виде награды кусок земли под Одессой, где и развел замечательный виноградник, с трудом оберегая его от воров. Нередко бывал заграницей по виноградным делам. Кроме виноградарства А.А. был недюжинным писателем, произведения которого печатались в толстых журналах 223

224 в «Русской мысли» и других. Был издан и сборник его рассказов и повестей. Они носили реалистический, почти натуралистический характер, поскольку А.А. брал только сюжетами для них реальные события и списывал свои типы только с натуры. Читать их можно было не без удовольствия. Киппен был большим любителем живописи, и сам не плохо писал масляными красками этюды. Он был весел, и остроумен, и общителен, и охотно выпивал в компании. В дни молодости случилось ему, в бытность вольноопределяющимся, сильно выпить: выйдя в одном белье из палатки, он попал в палатку не своей роты; ночью поднята была тревога, сняли палатки и рота ушла, а его, пьяного, не добудились, и он остался лежащим в поле в одном белье. Было много неприятностей. Председателем он был хорошим и умным. Крупной фигурой среди художников считался П.Г. Волокидин. Это был сильный мастер, работавший широкой манерой. Он довольно искусно разлагал тона, чем придавал своим краскам живость. Он писал пейзажи и портреты. Сходство их с оригиналом не всегда ему удавалось, но живописное впечатление от портретов получалось сильное. На выставках он привлекал внимание публики. Он был преподавателем в ИЗО Одесском училище живописи и скульптуры. Умер в 1936 году. Прекрасные, полные настроения этюды писал А.Н. Стилиануди, грек по национальности. Он был хорошим преподавателем. Очаровательны были его маленькие картинки, почти миниатюры, с хорошей светотенью, полные солнца. Превосходным акварелистом был Х.К. Заузе, из местных немцев. Его произведения очаровывали своим изяществом, игрой света, настроением. Писал он и масляными красками. Но с особой любовью занимался он офортами. Он также преподавал в ИЗО. Его манеру, с некоторыми индивидуальными отклонениями, хорошо усвоил его ученик Ковтурман. Мы звали его иногда в шутку бароном. Однажды, когда я был с ним в гостях у члена нашего Общества Римской-Корсаковой, Заузе сел за рояль и по его просьбе я стал говорить что-то ритмической прозой, а он мне аккомпанировал. Этот эпизод дал мне затравку для следующего стихотворения, которое я посвятил его памяти. <Пропуск> Художник Крайнев прямодушный, скромный человек, по преимуществу пейзажист, но писавший и портреты, был толковым преподавателем ИЗО. Я встречаюсь с ним и ныне. Он сильно постарел и болен астмой, от которой я ему много помог тканевой терапией. Изысканную фигуру представлял собой Е.И. Буковецкий, родом поляк. В свое время он имел средства, собирал картины. Пейзажи его были очень изящны; писал он неплохо и портреты. Под старость его живопись стала мало выразительна, что объясняется и ослаблением зрения вследствие катаракты. 224

225 Большим приятелем его был П.А. Нилус. Это был оригинальный и сильный художник. Прежние его картины были пропитаны духом передвижников и мрачностью красок. Но он нашел свой путь живописи. Он стал работать на красочных контрастах, и яркость его тонов в связи с некоторой архаичностью сюжетов производила сильно впечатление. Он любил писать дам и кавалеров в старинных одеяниях XVII-XVIII вв. на фоне густых дерев, освещенных ярким лучом заходящего солнца; розовые облака; зеленые лужайки и т.п. От революции он уехал в Париж, где пользовался успехом и жил на продажи своих картин. Я вспоминаю художников Смирнова, Карпова, Нааке, Банта, Николаева, Фурсе, Скроцкого и ряд других. Все это были люди не лишенные таланта. Помяну Синицкого, Цимпакова, ныне здравствующих, способных и интересных учеников Костанди. На некоторых именах остановлюсь несколько дольше. Прекрасные этюды писал и, по счастью, пишет СТ. Каменский, бравый моряк, могучий телом и бодрый духом профессор Института инженеров Водного транспорта. Его этюды разнообразны по сюжетам и по колориту. Я очень был рад увидать его после четырех лет разлуки в саду санатория Чкалова сидящим перед этюдным ящиком. Солидный возраст его не лишил его ни сил, ни страсти к живописи. Сердечно помяну покойного П.Ф. Шварца. Оригинальный был художник. Он работал акварелью. Сюжеты и композиция их были всегда неожиданны по содержанию. Они были не реалистичны, а романтичны и поэтичны. Какие-то странные цветы на фоне необычайного заката, среди которых вырисовывается фигура таинственной женщины, которую не сразу отделишь от окружающих ее цветов. Восточные сцены сказочного характера: какой-то владыка на троне и кругом ряд женских фигур в легких одеждах вся картина выдержана в желтоватых тонах, близких к цвету слоновой, постаревшей от времени, кости. Почти всегда картины Шварца стилизованы, но стилизованы так искусно, так изящно, что от них нельзя оторвать глаз. Откуда брались и мотивы для картин? Он был иллюзионистом. О нем будет много сказано в другом месте, когда я буду говорить об источниках творчества. Там же я скажу и о молодом тогда (25 лет назад!) художнике Зуеве. Талантливым художником-акварелистом был Бальц. В его картинах, особенно в морских видах, необычайно тонко передавались самые тонкие переходы тонов и светотени; всегда они были изящны по рисунку и выдержаны в тоне. Под старость он потерял один глаз, повредив его. Это сильно повлияло на его психику, он бросил живопись. Перед войной 1941 года он скончался. 225

226 Замечательным художником был Ганский Петр Павлович. Одаренный большим талантом, Ганский был неутомимым искателем новых путей в передаче света. Он был очень образован и литературно, и в отношении живописи, которую изучал где только мог, особенно по заграничным галереям. Он достиг в изображении солнечного освещения огромной силы. Очень большого художника Т.Я. Дворникова я почти не знал лично, он умер в 1922 году. Но его произведения были мне хорошо знакомы. Он любил пейзажи зимние и осенние, при не ярком освещении, охотно изображал сумерки и туманный воздух; краски его не яркие, не контрастные. Но всякого, кто смотрел на его произведения, охватывало какое-то настроение тихой печали. По этой особой настроенности общего тона картины Дворникова можно сблизить с Левитаном. А.К. Кальнин был чудесным акварелистом, но писал и масляными красками. Его пейзажи были не плохи. Но охотно он брал сюжетом такие мотивы, как «постройка Новгорода», как какие-то храмы при закате и т.п. Однажды он написал большую картину, которую нельзя было поместить на выставке. Называлась она «Апофеоз». На картине изображено было множество церквей, по преимуществу из известных нам: Ивана Великого, Успенского собора, храма св. Софии, некоторые новгородские и псковские и т.д. Написанная колоритно, картина производила сильное впечатление на нереалистически настроенных зрителей. Кальнин переехал в Москву и там стал известен как акварелист. Он преподает ныне в бывшем Строгановском училище. Шумный успех имела выставка его акварелей, изображающих Московские и подмосковные церкви. Зарисовка этих церквей имела большой художественнокультурный смысл, так как церкви в Москве и под Москвой (да и везде, увы!) сносились под натиском перепланировки и антирелигиозных настроений. Альбомы Кальнина, сохранившиеся для будущих историков зодчества, живописное изображение храмов (нередко по архитектуре являвшихся уникальными), имеют колоссальную ценность. Церкви зарисованы высокохудожественно. Труд потрачен Кальниным огромный. Манера живописи импрессионистическая и дает массу настроений. Н.П. Снежков, ныне здравствующий, не специалист-профессионал, а доктор медицины, хирург и ларинголог, доцент Одесского Медицинского института. Это талантливая натура, человек, обожающий живопись. Он учился немало у Костанди, у Нааке и других художников. Он достиг в своих пейзажах большого искусства и в колорите, и в композиции, и в рисунке. Большое удовольствие доставляют и его цветы, которые он охотно изображает. Он пропитал живописью и всю свою научную деятельность. Среди встреч с Одесскими художниками особого упоминания заслу- 226

227 живает мое знакомство с профессором ИЗО Красовским. Однажды мы с моим отцом получили от нашего бывшего мажордома и друга Т.Ф. Ляхова письмо, в котором он сообщал нам, что у него хранится, вот уже 25 лет (со времени продажи имения отца), картина, масляная, изображающая «снятие со креста». Мы вспомнили, что такая картина висела у нас в столовой с незапамятных времен. Мы выписали эту картину, неизвестного нам мастера, и по получении увидели, что она, несомненно, старинная, но о качестве ее не смогли судить, поскольку она была покрыта потемневшей лакировкой и была засижена мухами. Мы обратились к профессору Красовскому с просьбой очистить ее, насколько можно, от наслоений. Нам рекомендовали его как искусного реставратора. Красовский сказал, что картина стоящая и взялся охотно за дело, назначив за работу 25 руб. Он приходил к нам и с крайней осторожностью очищал картину. Приходил он к нам не менее раз; за это время нам полюбился Красовский тихий, спокойный, деликатный человек. Наконец, картина была очищена. Видя, сколько он тратил времени, мы предложили ему прибавить плату к тому, что он назначил. Он категорически отказался. Картина в очищенном виде оказалась, несомненно, древней и хорошей. Красовский пригласил профессора Костанди, и их консилиум решил, что дальнейшую очистку производить рискованно. Оба решили, что картина писана крупным мастером XVI века, но кем именно, они сказать не могли. Порешили обратиться к Розмарицыну, которого они оба считали за авторитета в подобных нашему вопросах. Розмарицын, к которому мы обратились, тоже признал, что картина первоклассная, относится к XVI веку, но чья она, он сказать не мог. Посоветовал снять фотографию и послать с оказией в Дрезденскую и Берлинскую художественные галереи, где специалисты, может быть, и поставят диагноз. Наша знакомая, г. Шварц, показала фото сперва в Дрездене, а потом в Берлине. И там, и тут, справившись по каталогам или по разным указателям, спецы без колебаний сказали, что картина может быть только подлинной картиной (не копией) одного из членов семьи Карраччи. Предлагали даже приобрести ее для галереи и интересовались историей перехода ее к нам. Нам она была неизвестна. Сравнивая композицию нашей картины с картиной на такой же сюжет, писанной Аннибале Карраччи (она изображается в книгах по истории искусств), можно заметить сходство этих картин. Но в картине А Карраччи голова Христа, снятого с креста, покоится на коленях Богоматери, а на нашей на руках и коленях Ангела. Картина, очищенная, но в той старой раме, в которой она была, хранилась у нас до войны 1941 г.; в эвакуацию я ее взял с собой в свернутом виде и благополучно довез ее обратно в г. Одессу через три с половиной года. 227

228 История нашей картины дает мне повод вспомнить здесь интересный эпизод, имевший место в самом конце прошлого века в Одессе. Симбирский вице-губернатор Ржевский приобрел по случаю у одной старушки за 40 руб. старую, довольно большую картину, изображавшую Венеру с амурами. Местные знатоки и любители, а среди них и мой отец, были поражены сходством картины с Венерой Тициана. В конце концов, картину (которую и я тогда видел) приходилось признать либо за подлинник, либо за чудесную старинную копию с какого-нибудь варианта. На картине, с задней ее стороны, имелся явственный штемпель Эрмитажа. Ржевский поехал в Петербург. В Эрмитаже Венера Тициана оказалась висящей на своем месте, причем несколько отличалась от нашей, Симбирской Венеры, расположением амуров, держащих зеркало. Ржевский догадался посмотреть старинные каталоги Эрмитажа и открыл замечательную вещь: описание Венеры Тициана, имевшееся в каталоге, совпадало с композицией Симбирской картины. Очевидно, что в свое время Венера была украдена из Эрмитажа и гуляла по рукам, пока не попала к Симбирской старушке, быть может считавшую ее простодушно за Мадонну. Ржевскому спецы Петербурга подтвердили диагноз. Картину перевели на новое полотно, но, говорят, при этом ее попортили. Дальнейшая судьба ее мне неизвестна. Красовский был недурным акварелистом-пейзажистом. Много его крымских акварелей, изобиловавших солнцем, но несколько условных по тону, имелось в Университетском Музее и несколько десятков его этюдов (акварельных и масляных) имелось впоследствии у меня. В масляной живописи он широко пользовался методом лессировок, что помогало живости красок его этюдов, иногда очень не плохих. Каждый год он ездил в Крым и занимался там не только живописью, но и археологией. Он открыл остатки древней римской колонии в селении Мангуб-Кале, описал ее, снабдив фотографиями и чертежами; он передал мне эту рукопись на хранение, и я берег ее до и после смерти Красовского до войны 1941 г. В эвакуацию я взять ее не мог, и она исчезла неведомо куда. Красовский в трудные годы часто бывал у меня и даже писал понемногу картину в моем кабинете. Он, видимо, бедствовал от недоедания и холода, и я поддерживал его, покупая у него картины. Когда он умер, то выяснилось, что у него было не мало имущества, продавая которое он мог бы жить гораздо лучше, чем он жил, но он, видимо, не решался или не умел ликвидировать вещи. Перспективу он знал очень хорошо, и иногда профессор Костанди советовался с ним по ее вопросам. Розмарицын, о котором я упомянул, был художником крупной величины. Замечательно, что начал он заниматься живописью в очень солидном возрасте (ему было свыше 45 лет). Он быстро достиг высокого совершенства в своем искусстве и картины его кисти (например, «Конная ярмарка 228

229 в Лебедяни») попали в столичные музеи (кажется, в Музей Александра III в Петербурге). Он был чиновником Казенной Палаты и живописью занимался параллельно со службой. Я познакомился с ним, когда он был уже в очень преклонном возрасте, но был еще бодр и полон интереса к живописи. Сильным художником являлся А.А. Шовкуненко. Он писал и маслом и акварелью, обнаруживая в обоих этих родах живописи несомненный талант. Особенно хороша была акварель. Я могу сказать, что никогда не видел такой выразительности в акварели, как у него. Надо заметить, что, работая исключительно с натуры, Шовкуненко мало придерживался точности передачи ее; он отступал от нее и в рисунке, и в тональности и клал краски довольно произвольно; получалось впечатление, что он пишет только по поводу натуры, как бы фантазируя на тему натуры; но картины его всегда колоритны, светоносны. Без натуры, по воображению или по памяти, Шовкуненко, как он мне сам говорил когда-то, не писал. Шовкуненко живет ныне в Киеве, где славится как сильный мастер. Профессор Н.К. Лысенков, мой душевный друг (да и друг многих!), будет мною описан как ученый медик в другом месте. Но здесь я посвящу памяти его несколько строк как художнику. Он обладал несомненными художественными дарованиями и славился в университетской среде своим умением иллюстрировать свои лекции чертежами, которые он выполнял на доске цветными мелками. Замечательны были и его музейные таблицы по анатомии и по оперативной хирургии. Но эта прикладная живопись была лишь отголоском его страсти к живописи. Редко попадаются такие горящие любовью к живописи люди, как он. Он любил живопись, можно сказать, во всякую минуту своей жизни, любил благоговейно, восторженно. В любой момент можно было начать с ним разговор о живописи, и он забывал все, и остановить его было уже нелегко, особенно когда вопрос касался его любимцев Ван Гога, Гогена и прочих импрессионистов. Встретив меня однажды в переулке, он взял меня за борт моего пальто обеими руками и, слегка раскачивая меня, он строгим голосом спросил меня безо всяких предварительных приветствий: «Владимир, скажи мне, по чести скажи, на том свете есть живопись, краски?» Я поручился, что есть. «Честное слово?», спросил Н.К. Я поклялся. «Ну, смотри, Владимир!» Он неоднократно говорил, что для него Рай без красок и живописи пустое место. Писал он и с натуры, и из головы всегда яркими, контрастными тонами. У него бывали прекрасные натюрморты, пейзажи. Я не знавал лично или встречался только мимолетно с целым рядом других художников, работавших в Одессе в начале нынешнего столетия. 229

230 Часть из них состояла в числе членов Общества Южнорусских художников, часть в Обществе имени Костанди, а иные жили «сами по себе». Крупным мастером был Н.Д. Кузнецов. Его картины приобрели большую славу, и некоторые были приобретены для Третьяковской галереи, например, «Ключница», «Сбор винограда» и для других столичных музеев. Только что упомянутая картина большое полотно; она залита солнцем, выразительно переданы и виноградник, и фигуры работниц, собирающих виноград в корзины. Кузнецов был очень богат и имел огромную галерею картин, среди коих были подлинные первоклассные мастера Ван-Дик, Рембрандт и другие. Он вывез ее перед революцией в Париж, где и умер в 1930 г. (в Сараеве). Женат он был на крестьянке. Дочь его, Мария Николаевна, была знаменитой певицей и славилась и у нас, и в Париже. Она была красавицей, стояла выше общепринятых условностей; она выступила в опере Тане в таком костюме (вернее, в таком «почти без костюма»), что даже парижане были сконфужены. Первым мужем ее был художник Бенуа, а вторым племянник композитора Массене. У Н.Д. был брат, тоже помещик. Говорят, что он был не менее талантлив, чем Н.Д., но его картины знал больше Париж, чем мы. Мне приходилось видеть несколько картин Н.К. Бодаревского. Одна из них «Средь шумного бала» - общеизвестна (среди персонажей изображен и Пушкин) и находится в одном из столичных музеев. В общем, его картины ниже его славы. Манера выписывать все до деталей «вылизывать» картину делали мне ее неприятной. Прекрасными пастелистами были Б.И. Эгиз и Н.Х. Алексомати. Образованным преподавателем ИЗО был Гауж, переехавший в Одессу из Крыма после 20-го года. Он был превосходным рисовальщиком, и картины его были красочны. Он представил для меня интерес не только как добрый знакомый, но и как пациент. При сильно дефективном устройстве глаз (астигматизм) он передавал натуру в своих рисунках (виды Кавказа и Крыма) без искажения формы. Я подошел в моем беглом перечислении Одесских художников к Кириаку Константиновичу Костанди. Этот человек является центральной фигурой среди художников Одессы в первой четверти нынешнего столетия. Прежде всего это был первоклассный художник. Его картины не были известны по нашей стране так, как, например, картины Розмарицына, Кузнецова, даже Бодаревского. Одна из его картин, типа передвижнического направления, все же являясь незабываемым памятником его искусства, находится в Третьяковской галерее. Она называется: «У больного товарища». Сюжет больной молодой врач лежит в постели, а около него его товарищи, тоже молодые врачи, из коих один видимо, «лечащий» его 230

231 врач. Этот простой сюжет прекрасно скомпонован и, если можно так выразиться, залит солнцем, врывающимся сквозь широкое окно и дающим нежную игру света и теней. Ничего кричащего, никаких резких контрастов, иллюзия света достигнута обилием нежных, едва уловимых переходов тонов и оттенков в зависимости от распределения света. Игра нежных красочных переходов на свету и в тенях является характеристикой Костанди в течение всего периода его художественной деятельности. Был и у него период «черноты» в начале его творчества. Но от нее он ушел навсегда к свету. Он не ушел от жанра, возвращаясь к нему изредка, например, в картинах «Розовое облако» и «Свинцовая туча», где он на фоне природы дал сперва изображения жениха и невесты в расцвете счастья и показал их же и на склоне лет. Жанровыми можно было бы назвать и его знаменитого «Монаха»: на скамье сидит молодой монах, склонивший свою голову на руки, опирающиеся локтями на колени; поза выражающая крайнюю тоску по жизни, представленной морем цветущей сирени. Также и в других картинах можно иногда встретить людские фигуры. Но главное в этих картинах в изображении природы. Людские фигуры не рассказывают вам быта, как обычные картины жанра Маковского, Репина и других. Фигуры Костанди подчеркивают психологическое состояние данного персонажа в его связи с моментом, в котором представлена природа. Если искать аналогии, то, пожалуй, ближе всего ее можно заметить у Бёклина, который давал своим картинам так называемое настроение (stimmung), сочетал, например, разрушенную виллу, осеннее море и небо с фигурой одинокой женщины на берегу. Но я оговариваюсь, что кроме этой точки соприкосновения аналогия дальше не идет; дальше - все разное и в рисунке, и в колорите, да и композиция у Бёклина в мире фантазии, у Костанди здесь, у нас на земле, даже уже в Одессе! Стаффаж Костанди его гуси, например, возвращающиеся домой по тропинке, тоже повторяют природу: вы видите, как им приятно и хорошо идти на ночлег; но они не жанр. Не в их быте дело, а в том свете заходящего солнца, который скользит по их белым фигурам и играет на них бесконечным количеством нежнейших переходов. У Костанди много картин и этюдов и без фигур, и без стаффажа. И общая характеристика их все предметы: небо, деревья, песок, дома все полно игры света и нежных теней, не однотонных, а богатых красочными оттенками. Для Костанди типична богатая гамма нежно-лиловых и нежно-розовых тонов. Они просто очаровательны! Но можно спросить: уж не условие ли они, уж не привычная ли это автоматическая манера? Нет. Я, старый Одессит, проживший в Одессе 45 лет, могу сказать, что такова именно природа Одес- 231

232 ских окрестностей всех этих больших и малых Фонтанов, всех ее дач и берегов моря, и днем и, особенно, к вечеру. Костанди поэт Одесской природы. Одесская природа не блещет аттракционами горами, гранитными скалами и лесами. Она, в общем, бедна (если не считать моря, которого Костанди не писал). Но колорит ее красив, и он, и настроенность ее передавались Костанди лучше всех художников Одессы, лучше и Волокидина, и даже Дворникова. Я уверен, что живи Костанди в другой местности, он с такой же чуткостью и нежностью передавал бы и ее природу. Как самые замечательные произведения Костанди, в моей памяти встают упомянутые выше и следующие: иеромонах, идущий от монастыря в яркий солнечный день (необычайно передано солнце)... Почему не вышла слава Костанди далеко за пределы Одессы? Картин Костанди было мало, этюды не имеют большого хождения, когда художник уже приобрел славу. Но местная слава Костанди была велика, хотя своей чрезмерной скромностью он не давал ей хода. Все художники любили и уважали очаровательного, тихого, умного, сердечного Кириака Константиновича. У него было много учеников, которые благоговейно относились к нему и научились у него многому. Я упомяну Снежкова, <пропуск>, Синицкого и др. Я был с ним лично знаком и даже взял у него два урока, но не по живописи, а по портрету рисование углем. Он дал мне несколько полезных советов. Он всегда подчеркивал значение рисунка и сказал мне как-то: «Надо хорошо нарисовать, а раскрасить рисунок это уж второстепенное!» «Ну да, подумал я, попробуй-ка его раскрасить так, как ты раскрашиваешь своих гусей при закате или свою сирень!» Однажды я застал его за оригинальной работой: очень хороший этюд, уже просохший, он соскабливал ножом. «Это зачем? ««А вот, я его очищу, но останутся на доске кое-какие штрихи и пятна. Вот я по ним буду писать этюд наново, получится лучший этюд!» «Дело мастера боится!» подумал я. Смерть Костанди осиротила Одесских художников. Память его мы попытались «увековечить» созданием Общества его имени. Но оно, как сказано, умерло, надеюсь не навечно. Каждый год художники отправлялись на его могилу и усыпали ее сиренью, которую так любил покойный. Мне нужно сказать еще о некоторых лицах не художниках, принадлежавших к Обществу имени Костанди. Один из них профессор литературы Лазурский, другой зам. директора Публичной Библиотеки A.M. Дерибас. Эти два лица играли большую роль в деле художественного развития Одессы. Лазурский яркий представитель своей специальности, глубокий знаток ее, автор многих работ по литературоведению, автор 232

233 воспоминаний о Льве Толстом, у которого он жил в Ясной Поляне в качестве учителя его сыновей. Лазурский был большим знатоком живописи, и его доклады и выступления в прениях в Обществе им. Костанди представляли огромный интерес. Он был своего рода связующим цементом для художников, которых обогащал идейно. Такую же и даже большую роль играл в этом смысле A.M. Дерибас. Это был внук того Дерибаса, который основал Одессу. A.M. был человек высокой культуры, настоящий Arbiter elegant varum, как бы его назвали римляне. Его знаниями, его образованностью, его суждениями об искусстве, о философии питались мы все. О нем я буду говорить еще много в другом месте. Здесь остановлюсь только на роли его как председателя так называемых «четвергов». Часть членов Общества Костанди собиралась на квартире у A.M. Дерибаса, при Публичной Библиотеке. Скромное угощение чай, колбаса, печенье, сыр и т.п. -шло в складчину, и им заведовала милейшая Анна Николаевна Дерибас, вторая супруга A.M., бывшая супруга поэта Бунина, урожденная Цакни, гречанка родом. Это была красивая, стройная, любезная дама, создававшая нам атмосферу благожелательности и уюта. Наш вечер начинался в кабинете A.M. где-то шла беседа группами, то лилась речь нашего дорогого A.M. на какую-нибудь тему общего интереса. Потом садились за стол в столовой, где дружеские беседы затягивались, как принято говорить, далеко за полночь... Тут было всего: и споры о живописи, и обсуждение вопросов жизни Общества, и воспоминания, и анекдоты, и юмористические речи. Настроение бывало всегда непринужденное. Вспоминаю милейшего Н.К. Лысенкова с его замечательными сатирическими, а подчас и лирическими стихотворениями; вспоминаю и свои вирши. Вот поднимается Степан Тимофеевич Каменский и произносит бурную, бравурную комическую речь. Ему не без юмористической ядовитости отвечает Кипен. Шевеля густыми бровями и хмуря лоб, и жестикулируя пальцами своих тонких рук, скажет слово философского содержания Александр Михайлович Дерибас. Но вот, под давлением настойчивых просьб, поднимается несравненный В.Х. Бальц, и мы, затаив дыхание, слушаем, как он по-русски, но с греческим акцентом и ужимками повествует своему соседу греку Стилиануди про родную Грецию и Афины, описывая все достоинства этой страны и города. И Стилиануди, и мы покатываемся со смеху, слушая, как все, что есть в Греции самое лучшее в мире (это характерная черта греков восхвалять свою родину). Бальц, превратившийся совершенно в грека, доходит в своем энтузиазме до исступления и доводит нас до колик, убеждая Стилиануди в том, что самый сильный и могучий флот в мире это греческий. «Ну, ты, например, знаешь, кричит он броненосец Аверов?! Вот это броненосец! У него корма в Пирее, а нос в Босфоре!» и тому подобное. 233

234 Четвергисты свято соблюдали память Костанди и в начале мая справляли в его память праздник сирени. Ехали за город с этюдными ящиками или на дачу какую-нибудь на большом Фонтане, или к Кипену, на его виноградник. Но постепенно стали глохнуть и четверги, державшиеся несколько лет после закрытия Общества. Умерли четверги, умерли Кипен, Дерибас, умерло многое... Вспоминаю я милых людей с чувством сердечной привязанности. Вернусь к самому себе. Трудно мне передать, что значила для меня живопись, да и другие виды изобразительного искусства! Несомненно, что я мог бы сделаться художником. Это не значит, что я был бы большим художником. Но что я мог бы отдаться живописи всеми своими чувствами, это несомненно. «Нельзя объять необъятное», сказал Козьма Прутков, и я, вероятно вполне правильно, отдал свою жизнь медицине. Но что бы я делал с одной наукой, без искусства, я не знаю. Время, которое было уделено на искусство, особенно на живопись, не было потраченным; оно окупалось успокоением моей психики, подъемом общего тонуса моей психической настроенности, моего творчества. Живопись (и поэзия) входили каким-то фактором в мою научную работу. Я нередко решал некоторые научные проблемы, рисуя себе зрительные образы. Я брал от живописи везде, где мог, радостные, бодрящие меня впечатления и продолжаю это делать и поныне, в преклонном возрасте. Наши отечественные галереи и выставки неизменно давали мне эмоциональное питание. Огромное наслаждение доставляли мне и заграничные музеи Дрездена, Берлина, Вены, Парижа. В Италии я, к сожалению, не был. Сам я картин не собирал (для настоящей галереи у меня не было средств), но, конечно, у меня было до войны несколько произведений, украшавших стены моей квартиры. Среди них, кроме упомянутой выше картины Карраччи, я отмечу, во-первых, картины моего отца, которые не только связывали меня с прошлой моей жизнью, с ним и в имении отца, и в Симбирске, и в Одессе, но из них некоторые можно было признать первосортными («Деревенскую улицу», «Конюшню», портрет Бабушки). Я упомяну «Маленького монаха» работы Костанди, картину, которую он мне подарил, и портрет моего отца, писанный молодым художником Проценко, ныне здравствующим в Киеве, которого мне когда-то удалось, по его тяжелой болезни, выручить с военной службы. Были у меня этюды и картины моих Одесских приятелей-художников Бальца, Снежкова, Кальнина, Бострема и др. Но большая часть площади моих стен была увешана моими собственными этюдами. Я писал их везде, где только мог: и в окрестностях Одессы, и в городе Литине Подольской губернии, и на даче у сестры моей на Влакернской под Москвой, и в Сочи, и в Макиндткури, и в Цхалтубо; а потом, в последние годы, писал в местностях, куда попадал в эвакуацию ( годы). Среди множества 234

235 моих этюдов попадаются такие, которые заслуживали одобрения не только знакомых, но и художников, и случалось, что они фигурировали не только на выставках самодеятельности в Доме Ученых, но и на выставках Общества им. Костанди. Мои этюды это красочные мемуары моих интимных встреч с природой, и взгляд, брошенный мною в минуту умственной или моральной усталости на какой-либо висящий на стене этюд, дает мне неизменно какой-то прилив бодрости. А что же сказать про самые минуты или часы, которые проводились или проводятся мною во время писания их с натуры или во время писания с них картины! Как мне нравится и поныне разрешать собственными моими усилиями живописные задачи! Как приятно догадаться, что надо сделать, чтобы дать воздушную перспективу, написать правильно отражения берегов и деревьев в воде, написать грамотно гряды гор и облаков и тому подобное. Как интересно своим инстинктом и умом дойти до какого-нибудь обобщения, метода, и встретиться при этом с мыслью или законом, установленным великим мастером. О ШАЛЯПИНЕ Я не был знаком с Шаляпиным лично сколько-нибудь близко, я имел с ним лишь несколько случайных встреч, но, конечно, я много раз наслаждался пением и игрой этого великого, непревзойденного артиста. Конечно, я и не думаю в этой маленькой заметке говорить о нем с целью дать оценку этого гения пения. Кто его слышал и видел, тому мое описание не нужно, а тем, кто его слышал лишь с патефонных пластинок, помогут лишь характеристики специалистов в области пения и драматического искусства. Моя задача дать несколько штрихов к образу этого великого артиста, штрихов, которые может быть, пригодятся биографии его, если таковую кто-нибудь напишет. Я, как сейчас помню мои первые впечатления от Шаляпина. Ко мне прибежал кузен Вова Филатов, как всегда в ажитации, и сообщил, что он принес мне билет на галерку театра Зимина, где поет новый замечательный бас Шаляпин. Помчались. Шаляпин в партии старика в опере «Миньона» сразу захватил меня и кузена и навсегда сделал своими поклонниками. Насколько позволяло время и возможности достать билет, мы старались посещать оперы и концерты с участием этого бесподобного певца, развитие которого происходило на наших глазах гигантскими шагами. Нет никакой необходимости описывать Шаляпина, как певца 235

236 и артиста, потому что этот гений известен его современникам во всем мире. Кто не слышал его лично, может до известной степени составить себе впечатление о его пении по граммофонным записям. Я не был лично знаком с Шаляпиным. Но не некоторые стороны моей жизни и его жизни соприкоснулись друг с другом. У сестры моей матери Натальи Семеновны Мартыновой был сын Митя. Он был гимназистом 6-7-го класса и был поклонником Шаляпина. И когда, после последнего действия, галерка неистовствовала, вызывая обожаемого артиста, то Митя ревел вместе со всеми; при этом он, когда уже затихали крики, испускал своим детским, но звучным, баском последний возглас: «Шааляяпииин!». Шаляпин, как узнал впоследствии, заметил голос своего юного поклонника, довольно часто раздававшийся на его выступлениях. Однажды, когда, как обычно, прозвучал знакомый ему вызов, Шаляпин вышел со сцены за кулисы в какой-то задумчивости и сказал, обращаясь к окружающим: «Я испытываю какое-то тяжелое предчувствие, мне кажется, что я слышал голос моего гимназиста в последний раз, с ним чтото должно случиться». Предчувствие Шаляпина сбылось: через день-два Митя заболел скарлатиной и через несколько дней умер. Было ли это предчувствием, заметило ли чуткое ухо артиста что-либо паталогическое в голосе Мити кто знает? Когда Шаляпину, переставшему слышать Митин бас и справившемуся о нем, сказали о кончине Мити, он очень заволновался и поехал навестить убитую горем мать. Моя тетя была очень растрогана таким сочувствием и встречи с Шаляпиным, который побывал у нея несколько раз, поддержали ее морально. Вскоре у них установились дружеские отношения. Шаляпин очень ценил и уважал мою тетю, которая вскоре стала иметь на него известное влияние: он искал у нея поддержки в борьбе своей с алкоголизмом, который в то время стал овладевать им. Он просил ее останавливать его. И случалось, что по первому слову тети он удерживался от лишней выпивки. Но это влияние, впрочем, продолжалось недолго и кончилось дело революцией. На одном банкете, заметив на себе взгляд тети, он воскликнул: - «Не пяль, не пяль на меня свои буркулы, все равно не послушаю» и продолжал пить. Дружба осталась, но влияние кончилось. Когда умер мой дядя Нил Феодорович, то Москва живо отозвалась на это печальное событие. Бесконечное количество друзей, знакомых, почитателей и родителей пациентов покойного приходили сказать ему «последнее прости». Семье и нам, родным и близким дяди Нила, пришлось увидеть немало крупных, известных лиц около гроба, стоявшего в зале его квартиры на Девичьем Поле. Среди них мы не могли, конечно, не заметить крупной оригинальной фигуры Шаляпина. Он постоял в задумчивости около 236

237 открытого гроба; выйдя в переднюю и прощаясь с нами, он произнес про себя как-бы одну короткую фразу: «Какой случай!». Она сказана была с такой глубокой интонацией, с таким выражением сожаления и какого-то протеста против судьбы, что ни одна из речей над гробом усопшего не произвела на нас такого впечатления, как эти два слова: «Какой случай!». 40 лет прошло с тех пор, а я до сих пор помню эту короткую фразу НОВОЕ НАПРАВЛЕНИЕ ОПЕРЕТТЫ (Борода) Оперетке среди разнообразных видов сценического искусства отводится какое-то третьестепенное, вернее, пяти-шестистепенное место. Как медик, я не могу не протестовать против пренебрежительного отношения к этому комплексу игры, танца, пения, музыки, лирики, сатиры и смеха, какой представляет собой оперетка. Ведь, если рак печени, как утверждал знаменитый клиницист ЗАХАРЬИН, делается от огорчения, то легкий, веселый, юмористический и лирический дух оперетки, вызывающий даже у ипохондрика улыбку, должен действовать в обратном направлении. И в лозунги всемирной ассоциации для борьбы с раковой болезнью совершенно ошибочно не включено требование о самом широком развитии опереточного искусства, как профилактического мероприятия против страшного бича человечества. В дальние времена моей школьной юности в г. Симбирске, где я жил и учился, я интуитивно вступил на этот полезный путь. Оперетка была желанной гостьей в великолепном театре Булычева. Симбирцы любили и драму, и комедию, и водевиль, и заезжую оперу, но истинной радостью для них была весть о том, что на большую часть зимнего сезона театр сдан оперетке. Конечно, бросаясь во власть Зуппе, Оффенбаха, Легара и т.д., симбирцы менее всего думали о раке. Иные хотели музыки, иные развлечения, иные артисток, иные артистов. Одна часть населения особенно много получала радостей от оперетки это гимназисты. Несмотря на физические мучения от сидения на галерке, будущие светила науки и гражданственности жадно вбирали всеми фибрами души и тела то, что давала оперетка. И если в ложах сидели равнодушные животы купечества, если в партере пульсировали расширенные аорты отцов города, представителей администрации и бомонда, то на галерке пылали сердца гимназистов, 237

238 пробитые стрелами амуров, ибо каждый был влюблен в какую-нибудь участницу представления, кто в примадонну, кто в хористку. Любовь на расстоянии, которую можно назвать телеамором, на манер телевизора, не имела последствий, но эмоционное ее влияние было сильное. Помню, как я и Саша Гельвиг влюбились в примадонну Станиславскую. Она была для нас вне сферы достижимости. Но если звезда недостижима, то разве не на земле ее отражение в синей реке, в пруду, в любой лужице? И мы рады были бы хотя бы фотографии нашей Дульцинеи. Но и ее-то получить не было путей. Имелся ее большой портрет только в витрине фотографа Бика, что стояла на Большой Саратовской улице Невском проспекте Симбирска. И вот мы затеяли лихое дело: украсть красавицу из витрины. В течение двух-трех дней мы изучили, шляясь мимо витрины, как она закрывается. Стеклянная дверца запиралась на задвижку; на ночь витрина закрывалась деревянной ставней. Поздними вечерами мы изучили поведение квартального сторожа. И вот темной осенней ночью мы пошли к заветному месту. Когда сторож ушел на дальний конец квартала, я пошел за ним и начал расспрашивать его о расположении каких-то переулков, а Саша в это время благополучно снял ставню с витрины, открыл задвижку, достал фотографию, поставил ставню на место и с добычей под полой шинели пошел домой. Что думал о происшествии фотограф Бик, неизвестно, а наш клад доставлял радость не только нам, но и нескольким верным приятелям, которые отнеслись к нашей авантюре как знатоки. Но ничто не вечно под луной, и на следующий сезон уже другая звезда привлекала нашу телелюбовь. Гимназисты были и любителями, и глубокими знатоками оперетки. Был такой счастливый период в жизни, когда посещение оперетки, хотя и не поощрялось, но и не преследовалось начальством. И вдруг, последовало категорическое запрещение со стороны нового директора. Мы очень приуныли. Очень тяжело переживал катастрофу мой брат, для которого «Цыганский барон» с участием Семенова-Самарского и Станиславской являлся высшей формой человеческого счастья. И он не выдержал. Однажды, когда я и несколько гимназистов, живших у нас в квартире, проводили после гимназии время в нашей общей комнате в веселой болтовне, раздался стук в дверь. В комнату вошел человек в чуйке с большой бородой. Он спросил: «Здесь живут Филатовы?» Не прошло и минуты, как мы узнали в незнакомце моего брата Федю, который нацепил себе кучерскую бороду с усами. Посыпались вопросы, зачем этот маскарад. Объяснение Феди вызвало всеобщее веселье и неудержимый хохот. Он объяснил, что затеял пойти в оперетку на галерку в переодетом виде, с бородой, чтобы его никто не узнал. К нам он вошел, 238

239 чтобы попробовать, узнаем ли мы его. Проба, конечно, была неудачна. Большая окладистая борода совершенно не соответствовала юному лицу брата и его стриженной наголо голове, а, кроме того, видны были загнутые заушники проволочного каркаса бороды. Сама идея нам очень понравилась, с ней жалко было расставаться, но воплощение ее было плохо. После долгого совещания решено было сделать еще одно испытание. Федя должен был пойти к папе в кабинет и изобразить больного, пришедшего за советом. Если папа не узнает Федю сразу, то пробу можно признать благоприятной. Папа сидел за столом спиной к двери. Федя вошел и спросил грубым голосом: «Доктор, я пришел к вам посоветоваться по поводу кашля». Взглянув поверхностно на «пациента», стоявшего у двери, папа сказал: «Садитесь» и указал на кресло. Затем папа взял стетоскоп, подошел к пациенту, узнал в нем Федю, очень удивился маскараду и сказал: «Пошел-ка вон, я делом занят», даже не спросив, зачем мистификация понадобилась. Консилиум наш решил, что все же даже отец не сразу узнал Федю, а потому риск предприятия не велик. И вот Федя, достав в этот же день билет на галерку, отправился в театр на своего любимого «Цыганского барона». А там, в театре, разыгрались следующие события, часть которых имела базой галерку, а часть первый ряд партера. Усевшись на галерке, Федя приступил к слушанию и созерцанию оперетки. Первое действие прошло благополучно, но в антракте к Феде подошел какой-то гражданин типа мелкого служащего или чиновника и, обратившись к бородатому Феде, тихо сказал ему в уголке: &laqu